Та весна была единственной и последней. Летом Ан. К. заболел, и, когда я его увидел после болезни, это уже был другой человек, измученный борьбой с недугом, похудевший, с усталыми и печальными глазами. Встречались мы за эти последние три года на репетициях и несколько раз завтракали вместе. Настороженное внимание к самому себе, к своей явно надломившейся жизни и скорбь, безысходная, молчаливая, огромная, чувствовались в Ан. К. Никогда не забуду ветреный, пыльный, морозный день последней встречи и того, как он уезжал по Невскому в пролетке, слегка сгорбившись, в небольшой шапочке.
В эти последние годы другом Ан. К. был телефон 65-03. Он удовлетворял его потребности общения с людьми, — близкого, фантастического, — не нарушая при этом еще более развившейся с начала болезни замкнутости. Зоркая наблюдательность, всегда отличавшая Ан. К., требовала пищи. И вот по телефону Ан. К. с тонкостью завзятого психолога расспрашивал о подробностях интересовавшего его события в художественной жизни. О выставках, концертах, новых книгах, новых людях, обо всем необходимо было ему знать.
И была невыразимая скорбь для его друзей в возможности каждый день слышать его голос и не видеть его самого. Как будто злые силы сказок заколдовали его…
И когда эти силы одолели его, отняли у него любимейшее, что было — жизнь, показалась весть об этом несправедливейшей и жесточайшей обидой. Нестерпимо было видеть черный крест рядом с именем Ан. К. Нестерпимо было видеть черный огромный ящик посреди товарного вагона. И горькой жалобой казались деревенские гирлянды цветов и среди них синих васильков — любимых цветов Ан. К.
Но были те дни очень солнечными. Расщедрилось солнце, провожая своего сына. И сквозь мои слезы слышались мне в солнечных лучах в чудесном соединении звуки музыки Ан. К. и его бархатного голоса.
Вскоре после похорон Ан. К. я посетил, по ласковому приглашению его вдовы, комнату, где он жил, думал, работал и читал почти всю свою жизнь.
Большая комната старинного типа, убранная скупо, но со строгой обдуманностью, не имела ни одного лишнего предмета, ни одной ненужной вещи. В левом от входа углу рояль, у левой же стены диван, на котором сидел Ан. К. в бессонные ночи и читал, перед ним маленький столик с лампой. Все самое обыкновенное, но удобное и облюбованное. Над диваном портрет Шопена. У той же стены небольшой шкаф с книжками, тщательно переплетенными, с письмами Вагнера и “Ecce Homo” Ницше в центре. У окон два стола, рядом, письменный и ломберный, с самыми необходимыми вещами. На письменном разрезной серебряный ножичек, сделанный по заказу. На ломберном несколько листов нотной бумаги с начатым кое-где начертанием нот. У окон же, в правом углу, сильно разросшиеся кусты. Ан. К. говорил про них, что когда он смотрит в их листву, то видит в ней всяческие физиономии, “рожицы” разной твари. Направо дверь в столовую, телефон с креслом под ним и камин. Вот и все убранство комнаты, этой изящнейшей пустыни, приюта стольких дум, хранилища стольких сокровищ музыки.
Тут же я получил от вдовы Ан. К. четыре альбома рисунков Ан. К., несколько акварелей на отдельных листах, а немного позже три тетрадки стихов.
Ан. К. был и живописцем и поэтом. <…>
Большую аналогию своему умонастроению Лядов нашел в Гансе Христиане Андерсене. Тяга к сказке, нежная насмешка над противоречиями сказки и действительности, жившие всегда в душе Ан. К., нашли себе в сказках Андерсена щедрую пищу. На протяжении всей жизни Андерсен был одним из любимейших писателей Лядова. Ан. К. читал его многократно, писал о нем восторженно в письмах к друзьям, заставлял их читать его, дарил им его сочинения.
Сколь любовное было у него отношение к Андерсену, столь же презрительное к той грубой подделке под юмористику, которая последние годы так распространилась в России.
Юмор Лядова был глубок, и скорбь занимала в нем большое место. Храня в душе своей целые миры высшей гармонии, где все прекрасно, стройно, справедливо, и обладая любвеобильной наблюдательностью к несовершенному земному миру, где так много безобразного, неправедного, некрасивого, Ан. К. был юмористом обаятельным.
На перепутье между первой своей родиной — музыкой и второй — землей он встретил, пригрел и увековечил множество уродцев, всякой твари, застрявшей между бытием и быванием. Какой-нибудь “Михайло-кортома, пожарная голова еловая кожа, сосновая рожа” возбуждал в нем столько жалости, что он писал о нем “Забавную” (ор. 22), где, высмеяв любовно уродца, провожал его плачущими аккордами нежной скорби, причем 10 тактов тратил на описание, а 14 на бессловесное раздумье и рыдание о судьбе несчастного. Еще раньше, в ор. 14, взволновали его шесть строчек мифологической песенки:
И в этой изумительной “Забавной”, неподражаемо изображая неуклюжие скачки косого беса, Ан. К., быть может, еще бессознательно дает почувствовать всю горемычность несовершенной жизни.