Тут сплетаются линия биографии поэта с линией жизни народа в момент становления его творчества. Было бы вульгарным думать, что поэт по происхождению из народа будет непременно бессмертно-народным поэтом, а поэт-дворянин таким быть не может. Мещане Кольцов и Никитин такими не стали, а таким стал дворянин Пушкин.
Именно его гением был преодолен в России этот трудный переход от народной поэзии к поэзии письменной. Он созревал в творчестве Ломоносова и Державина и созрел в творчестве Пушкина. Его юношеская поэма “Руслан и Людмила” рождена русской сказкой, отражающей древнейшие связи Руси с Востоком, а “Сказка о рыбаке и рыбке” написана так, как будто ее спел народ. Благодаря подвигу Пушкина традиции русской устной поэзии с ее жизненно правдивой системой образов, с ясностью ее композиционных приемов, с ее музыкально звучащей словесной фактурой вошли в плоть и кровь русской письменной поэзии и до сих пор для многих современных русских поэтов являются еще недосягаемым образцом.
Именно в творчестве Пушкина мы имеем классический пример претворения устной народной поэзии в поэзию письменную без ущерба для первозданной прелести первой и для технического совершенства второй. В этом мировое значение поэзии Пушкина, в этом неувядаемая ее свежесть. Наши пушкиноведы до сих пор еще не работали эту мысль во всем ее огромном объеме.
Не была эта мысль полностью ясна и для Валерия Брюсова. Он механически утверждал неотрывность армянской письменной поэзии от устной народной. Он правильно назвал Саят-Нова “замечательнейшим и знаменитейшим” среди ашугов, не отрывая от него, как он говорит, “нашего современника — ашуга Дживани”. Он мог бы прибавить, если б были ему известны, слова Рафаэля Патканяна, сказанные им в 1880 году, при первой встрече с Дживани: “Я тоже пишу за подписью “Ашуг Карапет”. Ведь пока не станешь ашугом, народ тебя не станет слушать” (свидетельство Вардгеса Агароняна в его статье к 10-летию со дня смерти Дживани в 1919 г.).
Огромная работа Валерия Брюсова над книгой “Поэзия Армении” не снимает возможности критиковать его философскую ошибку понимания перехода народной устной поэзии в поэзию письменную, как единого безболезненного потока.
Этот переход происходил легко только у поэтов, боровшихся за жизнь и счастье своего народа. Примером может служить Даниэл Варужан, про книгу которого “Сердце нации” я написал в 1919 году, что она была молитвенной для каждого повстанца в Турецкой Армении, где право на жизнь было утоплено в крови с благословения Европы. И дальше про его книги “Языческие песни” и “Песни хлеба” я писал: “Тут есть над чем призадуматься. Сивасский мужик, выросший в условиях невыносимого режима, создает утонченнейшую поэзию, общечеловеческие мотивы которой вплотную подходят к самым светлым откровениям европейской и русской мысли (“Кавказское слово”, 1919, № 41).
А призадумался я потому, что среди моих тогдашних соратников по символизму и акмеизму были поэты, которые свою любовь к народной поэзии выражали в собирательстве жемчужин народной мысли и механическом их сплетении в ожерелья сказочек и поэмок (напр., Алексей Ремизов). Я резко отрицательно относился к этой работе.
По мере того как я знакомился с поэзией Ованеса Туманяна, а началось это в Ване, в дни моей дружбы и работы с его сыном Артаваздом, я все более убеждался, что Ованес Туманян по музыке стихов и их образам поистине поэт народный, “поэт-ашуг”.
Не зная армянского языка, я прежде всего увлекся музыкой его стихов, которую, надо сказать, сын Ованеса Туманяна передавал лучше, чем сам поэт при чтении своих стихов. Это была волна звуков, свободная, как горная река. Армянский язык имеет, как все языки, свою особенность. Н. Я. Марр определил ее как полногласие в свите (окружении) грузных согласных. И действительно, такие слова, как “жаманак” (время), “патараках” (вилка), “джанапар” (дорога), характерны для армянского языка.
От Артавазда я узнал и содержание поэм Ованеса Туманяна, которые знал только по заглавию.
В ясности сюжета, в беспрерывности звуковой волны, в скорости рассказа не было никаких признаков стилизаторства, механического усвоения прелестей народной поэзии. В лирическом волнении рассказа, в неодолимом оптимизме при трагических финалах не было намека на литературщину. Это была вольно льющаяся песня, рожденная переживаниями, слитыми с чувствами народа.
Этого я не слышал в стихах Рафаэля Патканяна и Ованеса Иоаннисиана, которых тоже узнавал понаслышке и в пересказах. Я их воспринимал как прекрасные, но только литературные произведения.
Валерий Брюсов пишет об Ованесе Туманяне: “Все творчество Туманяна носит на себе черты импровизационного таланта”. И далее: “Некоторая небрежность стиха щедро искупается у Туманяна чутким пониманием ритма и редким даром звукописи. В целом поэзия Туманяна есть сама Армения, древняя и новая, воскрешенная и запечатленная в стихах большим мастером”.
Как же это так? С одной стороны, “большой мастер”, а с другой стороны — “некоторая небрежность стиха”?