— Вы приходите сюда не для того, чтобы петь одну какую-то ноту. Вы приходите, чтобы петь вашу собственную ноту. Это не пустяк, это очень важно. Иметь свою ноту, свою собственную ноту. Полюбить ее, выбрав из тысячи других, носить ее при себе, в своем сердце. Вы можете мне не верить, но я говорю вам, что когда вы дышите, она дышит вместе с вами, когда вы спите, она ждет, когда вы проснетесь, она следует за вами по пятам, и, клянусь, она будет с вами до самой смерти и умрет вместе с вами. Вы даже можете сделать вид, что это не так, вы можете прийти сюда ко мне и сказать: дорогой Пекиш, мне жаль, но мне не верится, что во мне есть какая-то нота, и после этого уйти, просто уйти… но на самом деле эта нота есть… есть, вы просто не хотите ее слушать. И это — настоящий идиотизм, поразительный идиотизм! У человека есть нота, его собственная нота, и если он дает ей погибнуть в себе… нет, послушайте меня… жизнь, конечно, издает адский шум, но напрягите слух, чтобы услышать ее, а когда услышите, схватите ее и держите крепко, чтобы она больше никуда не делась. Носите ее с собой, напевайте ее про себя, когда вы работаете, пусть она звучит у вас в голове, в душе, пусть она будет на кончиках ваших пальцев. И, может быть, даже в ногах, да-да, тогда, может быть, вы сможете хоть раз прийти вовремя, потому что ведь невозможно каждый раз начинать с опозданием на полчаса, каждую пятницу — с опозданием, я говорю это к для вас, мистер Поттер, даже в основном для вас, со всем моим к вам уважением, никогда еще ваша соль не звучала в этих стенах раньше чем в восемь тридцать, никогда — все это могут подтвердить.
В общем, Пекиш старался вовсю. И его внимательно слушали. Вот поэтому-то, за исключением досадной забывчивости миссис Треппер, все составляющие гуманофона могли продемонстрировать необычайную точность мелодии. Можно было остановить каждого из них в любой момент, в любом месте, попросить послушать его ноту — и он воспроизводил ее с необычайной естественностью, с точностью духового инструмента, а ведь это были люди. И в самом деле, они носили ее в своей душе, в сердце, — именно так, как думал Пекиш, — как запах, как память, как боль. Вот так. И в конце концов они
— Извини, Пекиш…
— Ну что еще, Брэт?
— Я только хотел сказать, что доктор Мейзл не пришел.
— Кто-нибудь видел доктора?
— Доктора нет, он уехал к Орневалям, кажется, у миссис Орневаль начались схватки…
Пекиш покачал головой:
— Какая нота была у доктора?
— Ми.
— Хорошо, ми будет моя…
— Пекиш, если хочешь, я возьму ми, а Арт возьмет мою соль, а…
— Давайте не будем ничего усложнять, хорошо? Я возьму ми, и каждый будет вести свою ноту. А я возьму ми.
— У доктора она хорошо получалась…
— Ну, хорошо, хорошо, она у него получится так же хорошо в следующий раз, а сейчас начнем. Тишина, пожалуйста.
Тридцать шесть пар глаз уставились на Пекиша.
— Сегодня вечером мы исполним «Заколдованный лес». Первую строфу — негромко, припев — быстрее, прошу вас. Хорошо. Все на месте. Как обычно: забудьте, кто вы есть, и отдайтесь музыке. Готовы?
Два часа спустя Пекиш и Пент возвращались домой, Пент и Пекиш пробирались в темноте к домику вдовы Абегг, где один жил в своей комнате как пожизненный пансионер, а второй — имел свою постель в качестве полуприемного сына. Пекиш насвистывал мелодию «Заколдованного леса». Пент шел, переставляя ноги, как будто бы он шагал по невидимой проволоке, висящей над пропастью глубиной в четыреста метров, может быть, даже больше.
— Слушай, Пекиш…
— Мммм…
— А у меня будет своя нота?
— Конечно же, будет.
— А когда?
— Рано или поздно.
— Когда рано или поздно?
— Может быть, когда пиджак станет тебе впору.
— И какая это будет нота?
— Не знаю, мой мальчик. Придет время, и ты узнаешь.
— Ты уверен?
— Обещаю тебе.
Пент снова пошел по воображаемой проволоке. Приятнее всего было то, что даже когда он падал, ничего страшного не происходило. Это была очень глубокая пропасть. Но у этой пропасти была добрая душа. Она прощала ошибки, почти всегда прощала.
— Слушай, Пекиш…
— Мммм…
— У тебя есть нота, правда же?
Молчание.
— Какая это нота, Пекиш?
Молчание.
— Пекиш…
Молчание.