Потом он вспоминает про Дженис, про ее парализованные ноги, про ее болтовню насчет пальцев ног, любви и лимонада, и, возможно, эта мысль накладывает какую-то печать на его лицо, потому что Люси Экклз с досадой отворачивается и говорит:
— Пожалуй, вам пора двинуться по этой прекрасной прямой дороге. Уже без двадцати час.
— Сколько отсюда ходьбы до автобусной остановки?
— Немного. Я бы довезла вас до больницы, если бы не дети. — Она прислушивается. — Легки на помине: одна уже идет.
Когда он натягивает носки, старшая девочка в одних штанишках заглядывает в кухню.
— Джойс! — Люси останавливается на полдороге к раковине с пустыми чашками в руках. — Немедленно ложись обратно в постель.
— Хелло, Джойс, — говорит Кролик. — Ты пришла посмотреть на непослушного дядю?
Джойс смотрит на него во все глаза и трется спиной о стену. Из штанишек глубокомысленно торчит длинный золотистый животик.
— Ты слышала, что я тебе сказала, Джойс?
— А почему он без рубашки? — отчетливо произносит девочка.
— Не знаю, — отвечает мать. — Он, наверно, думает, что у него красивая грудь.
— Я в майке, — говорит Кролик. Можно подумать, что ни одна из них этого не видит.
— Это его бю-юст? — спрашивает Джойс.
— Нет, деточка, бюст бывает только у дам. Мы это уже проходили.
— Что ж, если это действует всем на нервы, — говорит Кролик и надевает рубашку. Она измята, воротник серый; он надел ее, когда шел в клуб «Кастаньеты». У него нет пиджака: уходя от Рут, он очень торопился. — Ну, ладно, — добавляет он, засовывая рубашку в брюки. — Большое спасибо.
— Не за что, — говорит Люси. — А теперь будьте паинькой.
Мать и дочь ведут его по коридору. Белые ноги Люси сливаются с голым тельцем девочки. Маленькая Джойс не сводит с него глаз. Он никак не может понять, что ее озадачивает. Дети и собаки всегда что-то чуют. Он пытается определить, какая доля насмешки таилась в словах «А теперь будьте паинькой» и что они вообще означали. Хоть бы она и вправду его подвезла, он хочет, он очень хочет сесть с ней в машину. Даже не для того, чтобы что-то с ней делать, а просто так, выяснить, что к чему. Ему неохота уходить, и от этого воздух между ними туго натягивается.
Они стоят у двери, он и жена Экклза с ее гладкой детской кожей; снизу на них смотрит Джойс, у нее широкие губы и крутые брови, как у отца, а еще ниже блестят накрашенные ногти Люси — два ряда маленьких красных ракушек на ковре. Он извлекает из воздушных струн смутный звук отречения и берется за твердую дверную ручку. Дурацкая мысль, что бюст бывает только у дам, прямо-таки его преследует. От ногтей Люси он поднимает глаза на внимательное лицо Джойс, а от него к бюсту матери — к двум острым шишечкам в застегнутой блузке, из-под тонкой ткани которой просвечивает белая тень бюстгальтера. Когда его глаза встречаются с глазами Люси, в молчание врывается нечто поразительное. Женщина подмигивает. С быстротой молнии; возможно, ему это только показалось. Он поворачивает ручку двери и отступает по солнечной дорожке. В груди раздается щелчок, словно там лопнула какая-то струна.
В больнице ему говорят, что Дженис на минутку взяла ребенка, и не будет ли он так добр подождать? Он сидит в кресле с хромированными подлокотниками и листает сзади наперед «День женщины», когда в холл входит высокая дама с зачесанными назад седыми волосами и с серебристой, покрытой тонкими морщинками кожей; она кажется ему такой знакомой, что он не может отвести от нее глаз. Она это замечает, и ей приходится с ним заговорить, хотя чувствуется, что она предпочла бы пройти мимо. Кто это? Что-то знакомое в ее облике выплывает из далекого прошлого. Она неохотно смотрит ему в лицо и говорит.
— Вы — бывший ученик Марти. Я — Гарриет Тотеро. Вы однажды у нас обедали, я сейчас вспомню, как вас зовут.
Да, конечно, но он помнит ее не потому, что там обедал, а потому, что встречал ее на улице. Большинству старшеклассников в Маунт-Джадже было известно, что Тотеро бегает за женщинами, и их невинному взору жена его представлялась ходячей жертвой в венце темного пламени, живой тенью греха. Ее выделяли не столько из жалости, сколько из какого-то нездорового любопытства, — сам Тотеро был таким пустомелей и шутом, что последствия его поступков сходили с него как с гуся вода. Зато его высокая серебристая суровая жена аккумулировала все его прегрешения, и от нее исходил электрический разряд, который поражал их юные умы и заставлял в смущении и страхе отводить от нее глаза. Гарри встает, с удивлением осознавая, что мир, в котором она живет, стал теперь и его миром.
— Меня зовут Гарри Энгстром, — говорит он.
— Да, да, припоминаю. Он так гордился вами. Он часто о вас говорил. Даже недавно.
Недавно. Что он ей сказал? Знает ли она о его делах? Осуждает ли его? Длинное лицо школьной учительницы, как всегда, хранит свои тайны.
— Я слышал, что он болен.
— Да, он болен, Гарри. Тяжело болен. У него было два удара, один уже после того, как он попал в больницу.
— Он здесь?