— Неверно, старого кладбища уже тоже пока нет. Есть сквер, молодые деревья на месте старых могил о чем-то символически молчат. Так и живем, не зная, кто от кого произошел, определяя на глаз национальность, сразу думая о нем худшее, вместо того чтобы покопаться…
Вдали трубы заводов, новые районы, по которым сегодня этот город можно отличить от других. Дети из скрипок ушли в фигурное катание, чтоб хоть раз мелькнуть по телевидению. Новый порт, аммиачный завод, ВАЗ‑2101, 02, 03…
Но закройте глаза… Проступают, отделяются от старых стен, выходят из дикого винограда, из трещин в асфальте и слышны, слышны, слышны…
— Вы же знаете, у него есть счетная машинка, он теперь все подсчитывает. Услышал об урожае, пошевелил губами, достал машинку и что-то подсчитал. То ли разделил урожай на население минус скот, то ли помножил свои дни на количество съедаемого хлеба и сумму подставил под урожай в качестве знаменателя. У него есть счетная машинка, он все время считает, он как бы участвует в управлении страной. Он прикинул количество чугуна на каждую нашу душу. А бюджеты, расходы, займы… У нас же никогда не было времени считать, мы же не могли проверить. Теперь Госплану нужно действовать очень осторожно, потому что он его все время проверяет. Мальчику десять лет, и он такой способный.
— Андруша‑а‑а!
— Я вам говорю: кто-то ловит рыбу, кто-то ловит дичь, кто-то ищет грибы. Этот ищет деньги и находит дичь, грибы и рыбу.
— Андруша‑а‑а!..
— Я с женщин ничего не снимаю, жду, пока сойдет само…
— Какой он сатирик? Он же боится написанного самоим собой! Что вы его все время цицируете?
О боже, сохрани этот город, соедини разбросанных, тех, кто в других местах не может избавиться от своего таланта и своеобразия. Соедини в приветствии к старшему, преклони колени в уважении к годам его, к его имени, обширному, как материк. Многие из нас родились, жили и умерли внутри этого имени. Да, что-то есть в этой нервной почве, рождающей музыкантов, шахматистов, художников, певцов, жуликов и бандитов, так ярко живущих по обе стороны среднего образования! Но нет специального одесского юмора, нет одесской литературы, есть юмор, вызывающий смех, и есть шутки, вызывающие улыбку сострадания. Есть живой человек, степной и горячий, как летний помидор, а есть бледный, созревший под стеклом и дозревший в ящике. Он и поет про свою синтетику, и пишет про написанное. А писать, простите, как и писать, надо, когда уже не можешь. Нет смысла петь, когда нечего сказать, нет смысла танцевать, когда нечего сказать. И если у человека есть его единственное движимое имущество — талант, — он и идет с ним, и поет им, и пишет им, и волнует им, потому что талант — это очень просто, это переживать за других.
К морю
Я обнимаю вас, мои смеющиеся от моих слов, мои подхватывающие мои мысли, мои сочувствующие мне. И пойдем втроем, обнявшись, побредем втроем по улице, оставим четвертого стоять в задумчивости, оставим пятого жить в Алма-Ате, оставим шестого работать не по призванию и пойдем по Пушкинской с выходом на бульвар, к Черному морю. Пойдем весело и мужественно, ибо все равно идем мужественно — такой у нас маршрут. Пойдем с разговорами: они у нас уже не споры — мы думаем так. Пойдем достойно, потому что у нас есть специальность и есть в ней мастерство. И что бы ни было — а может быть все и в любую минуту, — кто-то неожиданно и обязательно поможет нам куском хлеба. Потому что не может быть — их были полные залы, значит, будущее наше прекрасно и обеспечено.
Мы пойдем по Пушкинской прежде всего как мужчины, потому что — да, — потому что нас любят женщины, любили и любят. Мы несем на себе их руки и губы, мы живем под такой охраной. Мы идем легко и весело, и у нас не одна, а две матери. И старая сменится молодой, потому что нас любят женщины, а они знают толк.
Мы идем уверенно, потому что у нас есть дело, с благодарностью или без нее, с ответной любовью или без нее, но — наше, вечное. Им занимались все, кто не умер, — говорить по своим возможностям, что плохо, что хорошо. Потому что, когда не знаешь, что хорошо, не поймешь, что плохо. И бог с ним, с наказанием мерзости, но — отличить ее от порядочности, а это все трудней, ибо так в этом ведре намешано. Такой сейчас большой и мужественный лизоблюд, такое волевое лицо у карьериста… И симпатичная женщина вздрагивает от слова «национальность» даже без подробностей.
Мы пойдем легко по Пушкинской, потому что нас знают и любят, потому что люди останавливаются, увидев нас троих, и улыбаются. Это зыбкая любовь масс. Это быстротечно, как мода. Мода быстротечна, но Кристиан Диор живет. И у нас в запасе есть огромный мир на самый крайний случай — наш внутренний мир.
Три внутренних мира, обнявшись, идут по Пушкинской к морю. К морю, которое, как небо и как воздух, не подчинено никому, которое расходится от наших глаз вширь, непокоренное, свободное. И не скажешь о нем: «Родная земля». Оно уходит от тебя к другим, от них — к третьим. И так вдруг вздыбится и трахнет по любому берегу, что попробуй не уважать.