— Ты знаешь! — завопил он. — Ей-богу знаешь, ты знаешь все во всех подробностях, так ведь? Все до последней подробности! Я теряю рассудок, пытаясь выяснить, а ты сидишь и наблюдаешь, как я корчусь!
— Гип! Гип, мои руки…
Он стиснул их еще сильнее, тряхнул.
— Значит, ты действительно
— Пусти меня, пожалуйста, пусти! Ох, Гип, ты не ведаешь, что творишь!
Он бросил ее на постель. Джейни подтянула ноги, повернулась на бок, подперла голову локтем, и посмотрела на него сквозь слезы, немыслимые слезы, слезы, которые не могли принадлежать тем Джейни, с которыми он был знаком. Она протянула к нему помятую до синяков руку.
— Ты не знаешь, — задохнулась она, — чего добиваешься…
А потом, еще тяжело дыша, притихла, посылая ему сквозь немыслимые слезы какую-то огромную мучительную и раздвоенную весть, которую он не мог прочитать.
Гип неловко опустился на колени возле постели.
— Ах, Джейни, Джейни!
Губы ее шевельнулись. Получившуюся гримасу сложно было назвать улыбкой, однако она хотела ею стать. Прикоснувшись к его волосам, Джейни вздохнула:
— Все хорошо.
Она уронила голову на подушку и закрыла глаза. Гип, скрестив ноги, уселся на пол, положил руки на край кровати и опустил на них голову.
Не открывая глаз, она проговорила:
— Я понимаю тебя, Гип, понимаю и хочу помочь тебе, я хочу и дальше помогать тебе.
— Это не так, — возразил он не с горечью, но из глубин чувства, чем-то похожего на горе.
Он ощущал — быть может, по ее дыханию, — что снова заставил ее плакать. Но сказал:
— Ты знаешь обо мне все. Знаешь и то, что я ищу.
Слова его прозвучали обвинением, и он пожалел об этом. Он хотел всего лишь высказать свои аргументы.
— Разве не так?
Не открывая глаз, она согласно качнула головой.
— А значит…
Тяжело поднявшись, он вернулся в кресло.
Она вздохнула и села. Растрепанные волосы и зардевшиеся щеки пробудили в нем нежность. Он сурово одернул себя.
Джейни проговорила:
— Тебе придется верить мне на слово. Придется поверить мне, Гип.
Он медленно покачал головой. Она потупилась, сложила руки. Потом подняла ладонь, прикоснулась к краешку глаза тыльной стороной кисти.
— Видишь этот кусочек кабеля? — спросила она.
Трубочка оставалась на полу, там, где он ее выронил. Гип поднял ее.
— Ну и что?
— Когда ты впервые вспомнил, что она принадлежит тебе?
Он задумался.
— Около дома… когда я пришел к тому дому и спросил.
— Нет, я не про то, что было до твоей болезни.
— Ах так. — Он ненадолго зажмурил глаза, нахмурился. — Окно. В тот миг, когда я вспомнил про то, как разбил окно. Я вспомнил об этом. А потом он… Ох! — отрывисто воскликнул он. — Тогда ты положила кабель мне в руку.
— Правильно. Восемь дней я вкладывала его тебе в руки. Один раз — в ботинок. Подкладывала на тарелку, в мыльницу. Щетку зубную в него однажды поставила. Каждый день не менее полдюжины раз, Гип!
— Я не…
— Правильно, не понимаешь. Я не могу тебя в этом винить.
— Да я не про это, а про то, что не в силах поверить тебе.
Она наконец поглядела на него, и тут он осознал, насколько привык к этим обращенным на него внимательным глазам.
— Это действительно так, Гип. Так оно и было.
Он нерешительно кивнул.
— Хорошо. Раз ты так говоришь. Но какое отношение это имеет к…
— Подожди, — попросила она. — Сейчас поймешь… каждый раз, прикасаясь к этому куску кабеля, ты отказывался признать его существование. Просто разжимал пальцы, не хотел даже видеть, как он падает на пол. Наступал босой ногой и не ощущал этого. Гип, однажды я положила его тебе в тарелку вместе с фасолью. Ты поднес эту штуку к губам, положил в рот, а потом просто выплюнул. Ты не хотел ощущать ее.
— Ок… — начал он с некоторым усилием, — это окклюзия. Так это называл Бромфилд.
— Правильно. Слушай теперь внимательно. Когда настало время, окклюзия начала исчезать и исчезла, а ты остался с кусочком кабеля в руке, уже зная, что он существует. Однако я ничего не могла сделать ради этого момента до того, как он самостоятельно вызрел!
Он задумался.
— Так. А почему же это наконец случилось?
— Ты вернулся.
— В магазин, к стеклянной витрине?
— Да, — отозвалась она и тут же поправилась: — Нет. Я хочу сказать вот что: в этой комнате ты ожил, ты и сам говорил: твой мир начал расти, вместил сперва комнату, потом улицу, потом город. То же самое происходит с твоей памятью. Сначала она сумела принять вчерашний день, потом неделю, а потом тюрьму и то, что было до нее. Смотри теперь сам: до тюрьмы кабель означал для тебя нечто потрясающе важное. Но потом что-то произошло, и с тех пор он вовсе перестал что-либо значить. Пока новая твоя память не сумела дотянуться и до этого времени. И тогда кабель вновь сделался реальным.