Лаврентьев снова задумался о месте, о роли агронома. Неужели ей, этой роли, так и положено быть столь незначительной, что пребывание агронома, его жизнь, труд в колхозе ни в сердцах, ни в памяти людей не оставляют никакого следа? Что–то делал, кипел, волновался — молчат об этом. Сбежал — толкуют, интересно. Но, может, быть, Кудрявцев и не кипел и не волновался?
Лаврентьева потянуло взглянуть, в какой обстановке жил его предшественник. Он разыскал на околице дом вдовы Звонкой. Это была та большеглазая женщина, которая в первый день жизни Лаврентьева в Воскресенском объясняла ему путь к правлению колхоза. Редкостная фамилия к ней никак не шла. Худенькая, белокурая, Елизавета Степановна выглядела значительно моложе своих сорока лет, не очень любила бывать на виду у людей, держалась всегда в сторонке, на собраниях отмалчивалась; если и выступала, то немногословно: «да», «нет», и только в том случае, когда отмолчаться было нельзя, когда задавали вопрос непосредственно ей. Она боялась вопросов на собраниях, потому что отвечать приходилось под хмуро скрещенными взглядами десятков глаз и говорить совсем не то, чего бы желало сердце. Хотелось бы рассказывать об успехах, а их и нет, говоришь о бедствиях. Бывало и так, что поднятая обычным вопросом: «А как дела в телятнике?» — она постоит минутку и снова опустится на скамью, не произнеся ни слова.
Винить Елизавету Степановну особенно не винили, но и похвально о ее работе не высказывались. Все видели — днюет и ночует Елизавета в телятнике, печи сама топит, солому не один раз в сутки меняет, скребет, чистит своих питомцев, пойло для них и так и этак подогревает; зоотехник приедет — замрет перед ним, как в старые времена бабы перед Николой–чудотворцем замирали в престольный праздник, слушает, каждое слово ловит. Но все без толку — падают телята, половина их и до трех месяцев не доживает. Хоть плачь. Звонкая и плакала. Прижмет к себе шишковатую голову хворой телушки в стойле и плачет. Перемешиваются слезы — и те, что от неудачливого хозяйствования Елизаветы Степановны, и те, что от вдовьего ее одиночества, от тоски по не возвратившемуся с войны мужу, и, думается, не унять их; но стόит войти кому в телятник, Звонкая тут как тут перед ним, сердитая — когда и лицо успела утереть? — совсем не похожая на ту, какой она бывает на собраниях. Выпроводит гостя за дверь, отчитает: вход–де посторонним строго запрещен. На людях владеть собой умела, из равновесия не выходила никогда, со временем не считалась, с телятами ласковая, заботливая.
Ценя эти качества Елизаветы Степановны, председатель выдержал не одну стычку с правленцами; он упорствовал, когда ему предлагали снять Звонкую, пока, мол, окончательно не завалила дело. Антон Иванович чувствовал, что корень зла не в телятнице, а в чем–то другом, но вот в чем — неизвестно.
Лаврентьев знал: и на этот вопрос председатель ждет от него ответа. Задумав посмотреть, как жил тут агроном Кудрявцев, он хотел одновременно, с глазу на глаз, более обстоятельно, чем при коротких и официальных встречах в телятнике, поговорить с Елизаветой Степановной. Лаврентьев рассуждал просто, не таясь от себя: подготовки по животноводству он почти никакой не имел, да и то, что почерпнул в институте, давно позабылось, но зато он в какой–то мере обладал умением анализировать явления жизни, — так, во всяком случае, ему казалось. А Елизавета Степановна, видимо, богата практическими знаниями, опытом. Вот они потолкуют вечер–другой, и не исключена возможность, что найдут и причину телячьих бедствий, и пути к их устранению.
Смеркалось, когда он вошел в дом телятницы.
— Хозяйка! — окликнул негромко.
Не дождавшись ответа, откинул занавеску из кухни в горницу. В горнице было сумеречно, тепло и дремотно. Тикали ходики. Гири у них напоминали еловые шишки. Кроме ходиков, на стенах ничего — ни бумажных цветов, ни фотографий, ни картинок из журналов, что часто бывает в деревенских домах. Свежие пестренькие обои — и только. И все вещи — комод, большое зеркало на, подставке, стол, покрытый скатертью с кистями, ножная швейная машина под футляром, высокая кровать, застланная покрывалом, дубовый, обитый медными полосками сундучок, на котором в большой эмалированной кастрюле рос раскидистый фикус, — выглядели опрятно.