Заезжий драматург был не столько талантлив, сколько опытен в написании пьес. У него не было своей темы, своих идей, за которые он сражался бы этими пьесами. Он не ходил за темами в жизнь. Он терся в различных кругах, прислушивался, стараясь угадать, какова общественная ситуация и что именно в этой ситуации может принести успех сегодня. Он все мог, потому что ни то, ни другое не было ему дорого, ни то, ни другое не было его кровным, личным, все это было для него чужое, постороннее, он служил и тому и другому попеременно, и выбор, чему служить сегодня, зависел от того, что было ему выгодно в данный момент.
Драматург знал, как он выразился, «московские тайны», он легко давал прогнозы общественной жизни страны, он сообщал их худруку один на один, с глазу на глаз, из уст в уши, предупреждая каждый раз: «Это, конечно, строго между нами. Вы сами понимаете, что это только для вас». У него были переводы статей каких–то неизвестных худруку зарубежных критиков, яростно поносивших советскую литературу, советское искусство, метод социалистического реализма, а в конце концов — и сам социализм. Худрук крутил пальцы на животе, качал головой то сверху вниз, то с боку на бок; по этим жестам невозможно было судить о его отношении к тому, что рассказывал драматург. А если что–либо и произносил, то большей частью: «Ого!», «Ну и ну!», «Это уж они что–то того…»
В театре тем временем шла работа над пьесой об Окуневых. Томашука упрашивать не стали, за постановку взялся молодой режиссер, который попросил, чтобы и Гуляев принял участие в режиссерской работе. Алексахин, растерявшийся было после злополучного первого чтения пьесы, теперь приободрился и тоже стал захаживать в театр.
Работа была в полном разгаре, когда вдруг на одну из репетиций явился худрук. Все были поражены. Он уселся в углу репетиционной, смотрел, слушал, сделал несколько замечаний. Зайдя в кабинет к Якову Тимофеевичу, он сказал: «Вы уж того… не извольте держать в секрете репетиции. Я еще на пенсию не ушел». Сказав это, он побагровел и начал свирепо ругаться.
Яков Тимофеевич спокойно ответил, что очень рад настроению худрука поработать над новой пьесой. Его и в самом деле обрадовала неожиданная перемена. Не мог он только понять, чем же эта перемена объясняется. В душу худрука не заглянешь.
Но если бы Яков Тимофеевич и мог заглянуть ему в душу, он бы увидел далеко не все, потому что худрук даже перед самим собой скрытничал. Умный и хитрый и уже не молодой, проживший большую жизнь, талантливый актер и режиссер сумел за россказнями бойкого драмодела увидеть их истинный смысл. Он увидел перед собой ловкача–ремесленника, он увидел перед собой человека без идей, ловца удач, ловца, для которого непременно была надобна мутная вода. «Ишь вы, — думал о нем и ему подобных худрук с неприязнью. — Широко размахиваетесь и не на то замахиваетесь». Он был очень доволен, когда драматург уехал, когда окончилось словесное хождение по краю какого–то очень опасного болотца. Но даже самому себе не сказал об этих темных пучинах. Он уклончиво сказал и самому себе, и Якову Тимофеевичу: «От его пьесы лучше отказаться. Нам с таким спектаклем не справиться, мы театр маленький, периферийный».
Томашук ничего не мог понять, не мог уловить, откуда же дунул ветер, так странно повлиявший на худрука. Он сказал худруку, что не одобряет его участие в работе над спектаклем по пьесе Алексахина, что эта работа бесперспективна и обречена на провал, что славы она ему, худруку, не принесет. «Возможно, возможно, — ответил худрук. — Но все–таки я попробую, все–таки попробую. И очень вас прошу, Юрий Федорович, не мешать мне… Знаете, так вот — не каркать надо мной». — «Вы обижаете, — сказал Томашук, не привыкший, чтобы худрук с ним разговаривал в подобном тоне. — Я, кажется, не заслужил…» — «Возможно, и это возможно, но тем не менее вот так: не надо каркать».
Томашук расстроился окончательно. Ему нужна была поддержка, ему необходим был толковый дружеский совет. Он подумал об Орлеанцеве, у которого в последний раз был, когда, возвратясь из Москвы, передавал московские приветы. Конечно, Орлеанцев далек от искусства, он инженер, металлург, но, во–первых, у него широкие связи в мире искусства, в чем Томашук убедился, появляясь с его записками в московских квартирах, во–вторых, он всегда хорошо информирован о том, что происходит в высших сферах, и, в-третьих, это вообще умный, много знающий и много умеющий человек.
Орлеанцев принял Томашука, как всегда, дружески, обнял за плечи, усадил в мягкое кресло, потчевал коньяком с лимоном; журил за то, что Томашук его, кажется, совсем позабыл.
— Да все неприятности, неприятности, Константин Романович.