Значительнее были два другие факта, случившиеся в 1819 г.: убийство русского шпиона Коцебу студентом Зандом и попытка убийства маленького государственного сановника маленького нассауского герцогства, фон Ибеля, совершенная молодым аптекарем, Карлом Ленингом. Оба поступка были чрезвычайно нелепы, так как не могли принести решительно никакой пользы. Но по крайней мере в них проявилась искренность страсти, героизм самопожертвования и то единство мысли, слова и дела, без которых революционаризм неминуемо впадает в риторику и становится отвратительною ложью.
Кроме этих двух фактов: политического убийства, совершенного Зандом и попытки Ленинга, все остальныя заявления германского либерализма не выходили из области самой наивной и притом чрезвычайно смешной реторики. Это было время дикого тевтонизма. Дети филистеров и сами будущие филистеры, немецкие студенты, вообразили себя германцами древних времен, как их описывают Тацит и Юлий Цезарь, воинственными потомками Арминия, девственными обитателями дремучих лесов. Вследствие чего возымели глубокое презрение не к своему мелко мещанскому миру, как следовало по логике, а к Франции, к французам и вообще ко всему, что носило на себе отпечаток французской цивилизации. Французеедство сделалось повальною болезнью в Германии. Университетское юношество стало рядиться в древне германское платье, точь в точь как наши славянофилы сороковых и пятидесятых годов и тушило свой юношеский жар в непомерном количестве пива, причем непрерывныя дуэли, кончавшиеся обыкновенно царапинами на лице, проявляли его воинственную доблесть. А патриотизм и мнимый либерализм находили полнейшее выражение и удовлетворение в орании воинственно-патриотических песень, между коими национальный гимн: «Где отечество немца?" — пророческая песнь ныне совершившейся или совершающейся пангерманской империи, занимал расумеется первое место.
Сравнив эти заявления с одновременными заявлениями либерализма в Италии, Испании, Франции, Бельгии, Польше, России, Греции, всякий согласится, что не было ничего невиннее и смешнее немецкого либерализма, который в самых ярых проявлениях своих, был проникнут тем хамским чувством послушания и верноподанничества, или говоря учтивее, тем набожным почитанием властей и начальства, зрелище которого вырвало у Берне болезненное, всем известное и уже приведенное нами восклицание: „Другие народы бывают часто рабами, но мы, немцы, всегда лакеи"[22]
.И в самом деле немецкий либерализм, за исключением весьма немногих лиц и случаев, был только особенным проявлением немецкого лакейского честолюбия. Он был только неодобренным цензурой выражением общаго желания чувствовать над собою сильную императорскую руку. Но это верноподданническое требование казалось правительством бунтом и преследовалось как бунт.
Это обясняется соперничеством Австрии и Пруссии. Каждая из них охотно села бы на упраздненный трон Барбароссы, но ни одна не могла согласиться, чтобы этот трон был занят ея соперницей, вследствие чего, поддерживаемыя в одно и тоже время Россией и Францией, действовали за одно с ними, хотя и по соображениям совершенно различным, и Австрии и Пруссия стали преследовать, как проявление самого крайняго либерализма, общее стремление всех немцев к созданию единой и могучей пангерманской империи.
Убийство Коцебу было сигналом для самой го-горячей реакции. Начались с'езды и конференции немецких государей, немецких министров, а также и интернациональные конгрессы, на которых участвовали император Александр I и французский посланник. Рядом мер, предписанных германским союзом, скрутили бедных немецких либералов-холопов. Запретили им предаваться гимнастическим упражнениям и петь патриотическия песни — оставили им только пиво. Установили повсюду цензуру и что же? Германия вдруг успокоилась, бурши повиновались даже без тени протеста, и в продолжении одиннадцати лет, от 1819 до 1830 года, на всей немецкой земле не было уже ни малейшего проявления какой бы то ни было политической жизни.
Этот факт так поразителен, что немецкий профессор Мюллер, написавший довольно подробную и правдивую историю пятидесятилетия 1816 — 1865 годов, рассказывал все обстоятельства этого внезапного и действительно чудесного умиротворения, восклицает: «нужно ли еще других доказательств, что в Германии нет почвы для революции».
Немецкий либерализм проснулся после одиннадцатилетнего сна не собственным движением, а благодаря трем июльским дням в Париже, который нанес первый удар