При всем несходстве «Гезиода и Омира» и «Умирающего Тасса», в этих двух сочинений есть существенная общая черта: они построены как речь самих поэтов в обрамлении речи повествователя. В «античном» стихотворении виртуозно проведен диалог соперников. Сначала он развертывается монологическими, равного объема тирадами на две параллельные темы: Гезиод славит муз, Омир – Зевса. После двух тирад каждого из соперников эти тематические линии начинают сближаться. Гезиод поет об Олимпе, уже воспетом Омиром. В следующей паре тирад – дальнейшее сближение: продолжая свою партию, Гезиод одновременно уже отвечает оппоненту. Их общей темой оказывается – смерть. Наконец, в очередной тираде Омир прямо обращается к сопернику и отвечает ему. Здесь, в пункте пересечения двух партий, Омир говорит о своей близкой смерти. Это пересечение и мысль Омира, заостренная трагическим каламбуром, с силой педалированы тем, что тирада укорочена на один стих и замкнута смежной рифмой (тогда как в предыдущих такая рифма помещалась в середине строфы), а недостающая рифма укороченной тирады Омира находится в следующей фразе Гезиода. Размеренный ход состязания сломан. Диалог продолжен двумя тирадами неравного объема и сильно удлиненными по сравнению с предшествующими. Они сходны по составу: сначала восхищение искусством соперника, затем предсказание его трагического будущего.
Искомое многообразие, образцом которого был Тассо, Батюшков стремился осуществить, не только создавая альтернативную по отношению к эротике линию высокой поэзии, но и в рамках одного произведения, как, например, в полной редакции «Воспоминания». В заключительной повествовательной части стихотворения о Гезиоде и Гомере даются обзоры тем того и другого певца – нечто вроде программы такого многообразия, причем Гомер, которому она доступна, не оценен по достоинству судьей состязания, отдающим предпочтение, так сказать, «легкому» поэту. В «Мечте» (которая вызвала резкую оценку Пушкина) Батюшков стремился придать разным частям стихотворения колорит разных литературных культур: получилось три пласта – оссианический, античный и связанный с самим «я» текста. Однако господствовал единый личный, авторский голос. Стихотворение, конечно, ближе к «Моим пенатам», чем к сочетанию начал, символизируемых Гомером и Гезиодом или в данном случае Оссианом и Горацием.
Только «Элегия из Тибулла» приближается к тому диапазону, о котором Батюшков писал по поводу Тассо: «Я зрю то мрачный ад, / То счастия чертог» (или: «за ним лечу … То в ад, то на Олимп!»[190]
). Стихотворение движется контрастами: размышлениям о расставании с друзьями, разлуке с возлюбленной и грядущей смерти – противопоставлены картины золотого века; обращение к настоящему возвращает и тему смерти – но герой мечтает об Элизиуме, который живописует в эротических тонах; в контраст этому – подземный мир и адские муки. Последняя смена декораций – будущая встреча в «мирной хижине» с возлюбленной, эротический портрет которой перекликается с картинами Элизия.Совершенно особое место среди произведений, составивших «Опыты», занимает стихотворение «К другу» – «сильное, полное и блистательное», по оценке Пушкина. Это едва ли не первое в русской литературе значительное столкновение этики и эстетики: условный художественный язык стал предметом такой рефлексии, как если бы речь шла об определенной философии или программе реального жизнеповедения. Если в послании «К Дашкову» поэт по моральным причинам объявляет запрет на стихотворство, при этом отождествляя его с анакреонтикой, то здесь она отвергается вовсе, и не как стиль, а как некая ложная система миропонимания (скажем, «анакреонтизм»), заменяемая в финальных строках иной, истинной.
Выйдя за пределы текста, прежде всего в статье «Нечто о морали, основанной на философии и религии» (а прозаическая часть «Опытов» заканчивалась именно этой статьей), легко показать, что анакреонтизм трактуется в связи с просветительской философией («мудрость светская»), которой был привержен адресат стихотворения – Вяземский. Оставаясь же в пределах текста, следует обратить внимание на пару определений
В 3–4-й строфах находим мечтателя среди развалин, как было в «шведском» стихотворении, но это лишь оттеняет отличия: лирический субъект теперь сосредоточен на рефлексии о самом себе. «Венок веселия слагаю» – конечно, перекликается с отказом «петь любовь и радость» в послании Дашкову, но здесь война сама по себе не имеет значения. Смерть Лилы уравнена с военной «бурей бед».