Дава, настраивавший приемник и разбиравшийся в радиотехнике, чувствовал себя здесь главным лицом. Он переводил и комментировал все новости с довольной важностью человека, которому подвластны мировые события.
В этих разговорах я еще более оценил независимый характер монголов и привязанность их к своей стране. Фельдшер Церендорчжи написал в стенгазете статью, начинавшуюся следующими словами: «Люблю прохладный воздух, — сказал он, — люблю красивую природу, высокую траву, жирный нагульный скот и хороших людей. Ненавижу соленую глину, всадников, которые в кровь сбивают спины коням, ненавижу несчастных людей, трусов, обманщиков. Люблю Монголию и ненавижу ее врагов!»
Я привык к монгольской манере говорить — многословной и выразительной, иногда пылкой. Гобийцы же были прирожденными ораторами. Собираясь, они могли говорить часами. Нередко пастух произносил длинные речи, нельзя было не удивляться этому поэтическому умению выражать свои мысли.
— Ты теперь знаешь наш характер, Панкратта, — однажды сказал Дава, остановив меня во дворе конторы, — и теперь я тебя полюбил! Ты теперь «гобийн-хун» — настоящий гобиец, ты теперь можешь есть мясо без соли.
И это было самое приятное признание, которое я когда-либо в жизни слышал от своего недоброжелателя.
На город налетели смерчи и пыльные ветры, но я спал ночью крепче, чем когда-либо. Организм, повидимому, приспособился к местному климату.
Второе лето в пустыне проходило для меня безболезненно.
В сентябре я должен был уходить в трехмесячный отпуск, после отпуска меня обещали перевести в Улан-Батор. Однако я ждал этого срока почти без нетерпения. Я привык к пустыне и находил в гобийской службе некоторую прелесть.
Однажды утром Дава вошел в контору и сказал:
— Бросай работу, Панкратта! Здесь китайцы. Перешли границу. Которые были здесь в прошлом году. Шоферы. Идем смотреть.
Мы вышли на улицу. На ходу Дава быстро рассказывал: пять китайских машин ехали вдоль самой границы… спасались от японских броневиков… Из Дзун-хото была видна вся погоня… Одну машину японцы расстреляли. Остальные с размаху въехали на монгольскую территорию и были задержаны пограничниками… Оказались на машинах — дыни и рис… Четыре шофера…
Он так бежал, что я едва поспевал за ним.
Мы застали китайцев в столовой базы. На улице стояли грузовики, трёхосные бюссинги, сильно потрепанные, в царапинах и вмятинах. Рядом с ними стояло несколько монгольских пограничников, поставленных для охраны.
Шоферы сидели за дощатым столом и с аппетитом уплетали лапшу и пельмени, приготовленные поваром монценкооповской базы; они ели, не обращая внимания на монголов, стоявших вокруг них плотным кольцом. Здесь было четыре шофера, одного из них я сразу узнал: рябой китаец в зеленой фетровой шляпе, который в прошлом году приезжал сюда с экспедицией Линдстрема. Увидев меня, китаец во весь рот улыбнулся и что-то сказал.
— Узнал тебя, — сказал переводчик, — они ходили рейсом из Цао. Триста пятьдесят километров в четыре часа.
Я остановился в дверях столовой, глядя на рябого китайца, лицо которого облупилось от ветра и было покрыто пылью, глаза его запали от усталости. Возбуждение от бегства, опасностей, погони еще не успело в нем остыть.
Мы стояли друг против друга — в этом странном городе, посредине самой обширной и удивительной пустыни земного шара, на улице, которая отделена только цепью невысоких, лишенных растительности холмов от места кровавых сражений.
Поздно вечером, после ужина, я сидел с Давой перед воротами конторы. Редкие кусты гобийской травы на городском лугу мерцали желтым светом. Небо было усеяно крупными звездами.
— Второе Гоби, — сказал Дава. — Смотришь и думаешь, будто и там степь, как внизу. В наших местах так говорится: небо — степь, а звезды — камни, а там — Колесная Дорога… Она как зовется?
— Млечный путь, — перевел я.
По дороге мимо каменной ограды Нефтеэкспорта двигалось несколько темных фигур. Видны были мутные огоньки трубок и очертания шоферских комбинезонов, образовывавших на светящемся фоне неба глухие черные пятна. Прислушавшись, я разобрал китайский разговор.
— Нин-хао! (Здравствуйте!) — сказал Дава.
Шоферы остановились.
— Хао-а! Хао-а!
Они были рады посидеть с чужими людьми.
— Хорошая погода, — сказал рябой шофер, завязывая разговор.
Как и, все водители грузовых машин в пограничной области, он бегло объяснялся по-монгольски.
— Сейчас хорошо, — сказал Дава. — Август был скверный. А в Китае?
— Солнце! Дыням хорошо, и огурцы большие поспели, — ответил китаец.
— Садитесь, здравствуйте, шоферы, — сказал Дава.
Китайцы заняли место на скамейке рядом с нами.
— Дыни — большие, — повторил рябой, — в каждой фанзе на крыше — дыни, некуда продавать, мы два грузовика не довезли в Дун-Хуа…
Некоторое время Дава сидел неподвижно и глядел вверх. Внезапно он запел тонким протяжным голосом одну из степных песен, где рифмы стоят не в конце, а в начале строки, и слова теснятся друг к другу, разделенные только восклицаниями. Затем он оборвал ее так же внезапно, как начал, и дружелюбно подмигнул шоферам.
— Хао! — одобрительно крикнул рябой. — Угощайся!