Ангел стоял, большой, страшный, темный, с ярко светящимися распахнутыми, громадными крыльями, с воздетым, огненно-пылающим мечом над двумя маленькими человечками, стремглав убегающими от возмездия, от смерти. Все бегут от гибели. Никому не хочется гибнуть. Нет, брат Тенирс, я никуда не побегу. Пусть, к черту, приходят. Пусть арестовывают. Я же не преступник. Я художник. Это просто я так жил, и все, что я делал в жизни – убийства, кражи, путешествия, женитьбы, аферы, обманы – это была моя инсталляция. Это был мой перформанс, мои трансформы, мой объект для экспозиции, мой выставочный зал. Я делал свою жизнь как художник, и я имел право на все, что в ней у меня было, потому что я все это сделал сам. Я делал это все для Господа Бога: посмотри, Бог, как я ловко умею делать то, что Ты мне – и всем – запретил. Для художника нет ничего запретного. Нет запретных тем. Художник тем и велик, что может писать все что угодно. И поднимать все что угодно – до уровня Искусства. До уровня Бога. Даже убийство?! Даже убийство, почему нет. Ведь пишет же писатель убийство. Ведь написал же господин Репин, мир праху его, картинку «Иван Грозный убивает сына своего Ивана», и публика в зале падала в обморок от вида крови. Ведь в перформансе мажут живого человека настоящей кровью, куриной или коровьей, и люди глазеют на exgibition на занятный объект. Почему ж таким объектом не может стать сама жизнь. Сама жизнь. Он же сделал объектом, искусством не чью-то чужую жизнь, а свою. Он имел право.
Врешь! Ты уничтожал чужие жизни! Ты убивал не себя – других!
У тебя есть еще возможность убить себя. Брат Тенирс, ты останешься жить, а Митька убьет себя. Вот это будет инсталляция так инсталляция. Это блестящая мысль, он не задаст работу следователям. Он покончит не только с собой – он убьет разом сомненья всех, кто в нем, в Дмитрии Морозове, сомневается. А что ж ты так весело-то думаешь об этом, ты, бездарность?!.. Эх, Тенирс, а вот я нарезал буженинки, отведай-ка. Там, в твоих Голландиях, небось, буженинку не готовят, это русскую свинью эдак коптят, чтобы усладить желудок. А икорку ты покупал в приморских кварталах, у моряков, привозящих бочки с икрой с островов, из дальних морей. И приносил к себе в мастерскую, и раскладывал по мисочкам, и писал натюрморт – россыпи рубинов, россыпи черной яшмы… а в кресло сажал хорошенькую натурщицу, молоденькую амстердамскую шлюшку с Зейдер-Зее… Он затолкал в зубы кусок буженины. М-м, не слабо. А вот и карбонат. Какая вкуснота, Тенирс. Перед гибелью надо пожрать всласть, попить винца. Какое ваше последнее желанье, осужденный?.. Мы выполним ваше последнее желанье!.. Мое последнее желанье – покурить. Хорошие сигареты. А хороших нет. Есть все те же, бестолковые, разрекламированные, штатовские. «Мальборо». Он вытащил из кармана джинсов пачку «Мальборо», зажигалку, щелкнул. Огонек опалил ему отросшие усы. Он глубоко затянулся, откинул голову и стал рассматривать картину, наклоняя голову туда, сюда, как петух. Живопись… Какое все-таки чудо – простая живопись…
Он вскинул голову. На стене перед ним висели два портрета – они висели в спальне, он перевесил их в гостиную, чтобы ночью они не пугали его, сходящего с ума, дрожащего в холодном поту. Изабель и Милочка. Какая же у него мыльная живопись по сравненью с великим Голландцем. Две женщины, и молодые, и здоровые; и ни одна не забеременела от него, ни одна не родила. Да, он был со многими женщинами в жизни, но ребенка у него не родилось ни от кого. И прекрасно. Зачем его ребенку унаследовать его сумасшествие, быть вором, грешником, развратником и убийцей. Он встал, пошарил глазами. Вдоль стен в гостиной стояли рулоны закупленных им в салонах, так и не развернутых, не натянутых на подрамники холстов, несколько богатых багетов, золотых, с лепниной, во множестве слащавых виньеток, сделанных «под старину». Он взял один небольшой багет, примерил его, прикинул к картине. Медная доска точнехонько, тютелька в тютельку, вошла в раму. Он отодвинул картину от себя, поглядел, наклонив голову. Прищелкнул языком. Отлично. Можно вешать.
Подошел к стене, нашарил торчащий в пустоте гвоздь, повесил – рядом с портретами обеих жен. Виси, брат Тенирс. Мы с тобой выпили, закусили. Теперь нам сам черт не брат. Мы великие художники, и смерть может за дверью подождать. Он позвонит цыганам. Они будут тут плясать и петь, голосить, гадать ему, подносить чарку вина, цыганки – падать в его объятья. Он повторит свое веселье. Эх, раз, еще раз, еще много, много раз.
Нет. Ни раза не будет. Некогда. Умирать так умирать. Это не шутки. Он же не шутя убивал всех, кого убил. Старуха Голицына, ты отомстила ему. Зачем он украл твои бирюльки?! Подавилась бы ты ими.