Широкий ветер гулял в полях за Волгой, и снега стали подаваться, и в воздухе пахло теплым, прелым, тревожным запахом весны – скорой и дружной. Ручьи звенели громогласно, срываясь с обрывов, с откосов вниз, и лед уже стал топорщиться сколами, взрываться торосами, и уже по стрежню плыли первые льдины, как большие белые рыбы. Синее небо ярко и ясно отражалось в густо-синей воде, и отец Ермолай велел начистить кресты на луковицах мелом – чтобы золотом засияли к Пасхе. Однорукий отец Корнилий, отслужив службу, все стоял на обрыве, все глядел вдаль, в безбрежную заволжскую ширь, изредка крестясь, широко, медленно, и обветренные губы его шевелились, будто бы он молился за кого-то или поминал кого-то. Монахи не тревожили его. Это был его час. Час его одиночества и его простора.
Никто из монахов не знал, что с ним приключилось в женском Желтоводском Макарьевском монастыре, куда он ездил на Благовещенье с отцом Ермолаем – совершать Благовещенскую Божественную Литургию. К святому Причастию, среди прочих, подошла странная, не поднимавшая глаз монашка. Молоденькая, возможно, еще послушница. Черный платок глухо обнимал ее бледные щеки. Веки были опущены. Отец Корнилий видел только густые ресницы, от них на скулы падала тень. Когда она подошла к нему и он окунул витую ложку в потир с Кровью Христовой, она, вместо того чтобы поднять голову и вкусить Святых Даров, наклонила ее еще ниже. Отец Корнилий всунул ложку с Причастием в рот монашке, она смиренно поцеловала его единственную руку, край позолоченной чаши. Дьякон, стоявший с красной, как кровь, тряпкой в руках, протянул тряпку и утер ей рот. Отец Корнилий услыхал сзади, за спиной, перешептыванья насельниц: это та, та самая, которую всю израненную привезли. Израненную?.. Откуда?.. С войны?.. Он пристальней посмотрел на нее, и она, еще низко кланяясь, еще не отойдя, сгорбясь, от потира, поправляя исхудалой рукой черный плат на щеке, внезапно вскинула на него ярко-зеленые сверкающие глаза.