— Женщины! — возразила она с подавленной запальчиво стью. — Да, я женщина. Это ты видишь, раджа Лаут, но видел ли ты мою жизнь? Я тоже слышала… О славный вождь, бывай ший во многих битвах, я тоже слышала голос выстрелов; я тоже умею молча смотреть на разъяренные лица и на сильные руки, подымающие острую сталь. Я видела людей, падающих вокруг меня без крика страха или печали, я оберегала сон обессилен ных беглецов. Я боролась с бессердечным морем, держа на сво их коленях головы умиравших, обезумевших от жажды. Я брала весло из их окоченевших рук и работала им так, что те, кто был со мной, не знали, что умер еще один мужчина. Все это я дела ла. Что ты сделал больше? Такова была моя жизнь. Какова была твоя?
Слова ее и тон заставили Лингарда внимательно прислуши ваться к ним, не без невольного одобрения.
Она тяжело перевела дух, и из ее широко открытых, непод вижных черных глаз, огромных и блестящих, в узком кольце белков, скользнул как бы двойной луч самой души, жадно стрс мясь осветить самые темные замыслы его сердца. После долгого молчания, подчеркивающего смысл ее слов, она шепнула тоном горького сожаления:
— И я склонилась у твоих ног! И я боюсь!
— Ты, — веско отчеканил Лингард, — ты женщина с сердцем, достойным биться в груди мужчины, но все же ты женщина, и тебе я, раджа Лаут, ничего не скажу.
— Подожди, остановись. Я слышала, люди часто говорили о тебе, первом из моряков. Они говорили, что в бою ты глух к стонам людей, но после… Нет, даже в бою ты слышишь голоса женщин и детей. Они говорили это. Теперь, я женщина, я…
— Я белый, — гордо проговорил Лингард, не сводя с нес упорного взгляда, в котором простое любопытство уступало место не то скуке, не то жалости, — и люди, которых ты слышала у костров, говорили правду. За себя тебе нечего бояться. Ты даже теперь можешь уехать со мной и найти убежище в доме Сеида Абдуллы, который той же веры, что и ты. Знай, что ничего из того, что ты скажешь, не изменит моих намерений по отношению к человеку, который спит или прячется в этом доме.
Опять она бросила на него взгляд, подобный удару кинжала, полный не гнева, а желания, пламенного, непобедимого желания проникнуть в его душу, увидеть и понять все: каждую мысль, волнение, намерение; каждый порыв, каждое колебание этого человека, человека, которого можно было убедить, смягчить, умолить, может быть, тронуть или даже, — кто знает? — испугать, если бы только его можно было понять! Она уже давно видела, к чему клонилось дело. Она заметила презрительную, но зловещую холодность Абдуллы; встревоженно, хоть и недоверчиво, она прислушивалась к темным намекам Бабалачи, к его глухим советам покинуть ни на что негодного белого человека, чья участь будет ценой мира, охраняемого мудрыми и благими людьми, которые более не нуждаются в нем. А он, он сам? Она цеплялась за него. Кроме него нет никого. И ничего. Она постарается уцепиться за него навсегда, на всю жизнь! А между тем он далек от нее. И отдаляется с каждым днем, а она следует за ним терпеливо, безнадежно, слепо, через все дебри его души. Но иногда, и очень часто в последнее время — она чувствовала себя как бы заблудившейся в чаще дремучего леса, пробиваясь до тех пор, когда уже некуда идти, затерянная в лабиринте листьев, ветвей, отростков, лиан и ползучих растений и не видя даже почвы под ногами. Она была подобна человеку, потерянному it непроходимой густой чаще, безвыходной и полной неожиданностей; подобна пленнику невидимых сил, молчаливых и разрушительных, опасных и безучастных, непостижимых и могучих. Бывший клерк старого Гедига казался ей таким же далеким, светлым, страшным и необходимым, как солнце, животворящее ее страну, солнце безоблачных небес, ослепляющее и палящее, благотворное и разлагающее, дающее и свет, и благоухание, и чуму. Она наблюдала за ним, зачарованная любовью, зачарованная опасностью. Теперь он был одинок, и она видела это, и ей казалось, что она видит его тайный страх. Возможно ли это? Неужели же он боится? Чего? Не этого ли старого белого человека, который должен был прийти и который пришел теперь? Она слышала о нем давно, с тех пор, как помнила себя. Самые храбрые его боялись! И что теперь на уме у этого старого, старого человека, который смотрит таким сильным взглядом? Что он замышляет сделать с солнцем ее жизни? Погасить его? Увезти его? Увезти навсегда, навсегда и оставить ее во тьме? Не в той шепчущейся, насторожившейся ночной тьме, в которой притихший мир ожидает возвращения солнечного света, а в ночи без конца, могильном мраке, в котором ничто не дышит, ничто не движется, ничто не думает, в последнем мраке безмолвия и холода, без надежды на новый восход.
— Чего ты хочешь? Ты ничего не знаешь. Я должна… — вскричала она.
Он прервал ее.
— Я знаю достаточно.