Аристон стоял среди рабов, выставленных на продажу, и смотрел по сторонам. Он с удивлением обнаружил, что опять способен чувствовать. Правда, сейчас им владело лишь детское, ничем не прикрытое любопытство. Воистину в мире не было города, подобного Афинам. Проведя юность в скучной, бедной обстановке, ибо аскетизм считался в Спарте достоинством, Аристон оказался совершенно неподготовленным к ошеломляющей красоте аттической столицы. Он был так потрясен, что едва прислушивался к словам Орхомена, который шутливо болтал с потрепанным, жутко уродливым афинянином, напоминающим пьяного сатира; в кошельке у него явно не было ни обола.
– А если б тебе пришлось выбирать хозяина, кого бы ты выбрал? – спросил уродливый афинянин.
– Себя! – сострил Орхомен.
– Хорошо. А если бы это не получилось? – продолжал допытываться лысый, могучий человек с лукаво поблескивавшими темными глазками.
– Тогда бы поэта Эврипида.
– Прекрасный выбор! А можно полюбопытствовать почему?
Аристон больше не слушал Орхомена и безобразного афинянина. Его внимание привлек рассказ старого, высохшего раба, который стоял с ним рядом и шепотом повторял названия всех зданий, запечатлевшихся в его памяти. Он перевел взгляд с Агоры на Керамекус, квартал горшечников, затем на черные, задымленные кузницы, расположенные у подножия горы; потом посмотрел на большой дорический храм Гефеста, бога-кузнеца, чье изображение увенчивало храм. Слева располагалась длинная крытая колоннада, украшенная фресками. Ее называли колоннадой Зевса, и жители Афин собирались там посплетничать, укрываясь от солнца и дождя. Рядом высился храм Аполлона Покровителя, чуть южнее виднелся храм Геры, а рядом, под бдительным оком богини, находился городской архив. Сзади Аристон разглядел Булевтерион, где заседал Совет Пятисот. Затем старик указал ему на круглое здание, называвшееся «фолос», в нем собирались притамеи или комитеты Совета. Каждый состоял из пятидесяти членов одной трибы, а чтобы ни одна триба не захватила власть, она правила Советом всего тридцать семь дней. Дабы граждане не могли подкупить членов притамеи и протаскивать через них нужные законы, очередность устанавливалась жребием, так что ни один из членов комитета не знал, когда он придет к власти.
«Афиняне, – с мрачным смешком сказал себе Аристон, – прекрасно знали человеческую природу!»
За деревянным, временно возведенным помостом, на котором выставили на продажу его, Орхомена и других рабов, находились две большие колоннады. На западной стороне одной из них располагался фонтан Эннеакроноса, а другой своей стороной выходил на Одено, музыкальный театр. Старый раб, с охотой рассказывавший все это Аристо– ну, показал ему на севере Агоры алтарь двенадцати богов, от которого в Аттике велся отсчет всем расстояниям.
– Чуть подальше, – сказал он Аристону, – расположена Стоа Пойкиле, «Разрисованная колоннада» с фресками Полигнота, где изображена битва при Марафоне и запечатлены лица знаменитых людей, принимавших участие в сражении: полемарха Каллимаха, Мильтиада и поэта Эсхила, причем они как живые, а вся картина выглядит так удивительно объемно, что…
Но тут в разговор встрял уродливый афинянин.
– А ты, курсе калон, прекрасный юноша, – обратился он к Аристону, – чего ты ждешь от жизни?
Аристон внимательно вгляделся в маску сатира. Зевс свидетель, мужчина был безобразен! Аристон с отвращением и презрением отвел от него свои сверкающие голубые глаза.
– Я хочу с ней распроститься, – сказал он. Безобразный афинянин улыбнулся. И внезапно его уродство странным образом исчезло. Его лукавые глазки преобразили негармоничные черты лица: по-африкански широкие и плоские нос и губы, высокие скифские или монгольские скулы, жидкую бороденку. Мужчина был прекрасен, ибо в нем жила душа, дух, даймонион.
– Это слишком легко, – ласково возразил он. – Почему бы тебе не попытаться стать ее хозяином, прекрасный юноша?
Аристон удивленно воззрился на него.
– Стать ее хозяином? Но как?
– Прими ее такой, какая она есть. Ты должен понять, что боль, ужас, страдание, горе – странно, что у такого юного человека все это есть в глазах – тоже иллюзии. Как и почести, богатство и слава. Что счастье в философии, то есть в любви к мудрости, а не в обладании ею, сын мой! Ибо мудрость как женщина: прижми ее к груди, и она окажется такой же каргой, как моя Ксантиппа, хотя – Гера и Гестия свидетельницы! – я даю ей достаточно оснований для ее гневных вспышек. Я ничего не знаю. Я лишь повитуха, как и моя мать, только я принимаю не детей, рождающихся на свет, а идеи. Скажи, почему ты хочешь умереть?