После смерти Байрона Александр Тургенев писал князю Вяземскому: "Смерть его в виду всей возрождающейся Греции, конечно, завидная и поэтическая. Пушкин, верно, схватит момент и воспользуется случаем". Вопросы байронизма Пушкина в те времена обсуждались более подробно и открыто, чем после канонизации поэта в советское время. Но оказалось, что собственные переживания были для Пушкина важнее беды мировой литературы, и русский поэт пишет нечто чудовищное: "Тебе грустно по Байроне,- отвечает он Вяземскому,- а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии". Не хочется думать, что здесь примешивалась еще и сальериевская зависть.
В жизненных поступках Пушкин просто не дозрел до самоотречения Байрона. На практике у него ничего не выходило, и может, это унижало его? Что же касается влияния, то немало страниц написано о байронизме Пушкина. В большинстве из них одно и то же: "подпал" - "освободился". Одна часть пушкинистов утверждает, что лишь "южный" период был у Пушкина "байроническим". Другие - что освобождение из-под влияния Байрона было результатом увлечения Гете, когда Пушкин, читая "Фауста", из мятежника превращался в философа, из романтика в реалиста. А в жизни он превращался из оптимиста в скептика.
На самом деле, нам кажется, влияние это осталось в произведениях навсегда. Байронизм Пушкина проявился не в том, что "Братья-разбойники" навеяны "Шильонским узником", а "Евгений Онегин", начатый тут, в Кишиневе, 9 мая 1823 года,- подражание шутливой повести Байрона "Беппо" и затем "Паломничеству Чайльд-Гарольда". Думается, Пушкин сперва был байронистом-романтиком, а потом стал байронистом-скептиком, так и не выйдя из-под тени великого европейца. Пушкин призывал и других поэтов писать байроническую поэзию, ибо она "мрачная, богатырская, сильная".
Байронизм - не этап, но вся жизнь Пушкина. В заимствованиях этих нет ничего унижающего ни его как поэта, ни зеленую тогда русскую литературу. Когда писатель из отсталой страны приобщает своего читателя к достижениям более высоких цивилизаций, это трудная и вполне благородная задача.
Хотя Пушкин и строил для себя условный мир, который позволял ему выжить в условиях ссылки, жизненные обстоятельства то и дело напоминали ему о себе. Невольно он сравнивал свою судьбу с судьбами друзей. Один за другим они отъезжали за границу, он же томился здесь. Правда, теперь к нему прибавился еще один поэт - Павел Катенин. Знали ли власти, что Катенин принадлежит к тайному Союзу Спасения, одной из ветвей организации Военного общества декабристов, готовившихся к перевороту? Похоже, что нет, ибо вызван он был к тому же генерал-губернатору Милорадовичу и выслан на десять лет "за шиканье артистке Семеновой".
Катенин писал лояльные вещи, стало быть, сослан был не за стихи. А за что же? За фрондерство? Ни возвратиться из ссылки, ни выехать за границу Катенин не рвался. Он вскоре был прощен, но из собственного имения уезжать в столицы не захотел и Пушкина уговаривал не нервничать.
Впрочем, Катенин был, кажется, единственным исключением. До Пушкина то и дело доходят сведения об отъездах. Уехал историк, библиофил и писатель Александр Чертков. Пробыв два года в Австрии, Швейцарии и Италии, он собрал обширную библиотеку книг о России на многих языках. В Кишиневе подал в отставку бригадный командир Павел Пущин. Сбросив мундир с генеральскими эполетами, он собрался в Париж. "Что Вильгельм? есть ли о нем известия?" спрашивал Пушкин о Кюхельбекере и радовался за приятеля, который набирался впечатлений, гуляя по Европе. Беспокоится Пушкин за Батюшкова, который психически заболел в Италии. И, наконец, слухи о Чаадаеве - последний удар. Как пишет Пушкин, "мне его жаль из эгоизма". Это означает, скорей всего, что он примеривает его судьбу на себя, и себя ему становится жаль. А три года спустя, вспоминая начало их дружбы, Пушкин отметит:
На сих развалинах свершилось
Святое дружбы торжество.
И тут же добавит:
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным.
Это стихотворение написано в 1824 году, скорей всего, уже в Михайловском. Как видим, началась дружба "на сих развалинах", а продолжение ее мыслилось посвятить "развалинам иным".
Потом Чаадаев скажет: "Пушкин гордился моею дружбой; он говорил, что я спас от погибели его и его чувства, что я воспламенял в нем любовь к высокому...". Пушкин же в кишиневском дневнике 18 июля 1821 года записывал о нем: "Твоя дружба мне заменила счастье, одного тебя может любить холодная душа моя". Это было редкое сродство душ, сохранившееся до смерти обоих писателей.