— Скажи спасибо, что мальчишечка этот в суд побоялся подавать — за самим, видать, делишки темные имеются. Да участковому в ножки поклонись — он эту гоп-компанию так охарактеризовал, что ты чуть ли не герой у нас получаешься. — Кузьмин расслабился, усмехнулся. Затем встал из-за стола, лицо его посуровело. — Ну, а от меня: за самовольный уход из части — пять суток! Выйдешь — получишь еще пять за драку. А потом… потом поглядим. Но из нарядов вылезать не будешь, попомни мое слово, — он снова сел за стол, нажал кнопку. Сказал вошедшему сержанту: Увести арестованного.
— Ну что ж, сдавайте пилотку, ремень, рядовой Слепнев, — сказал Мишке начальник караула, — камера в вашем распоряжении. И время будет, чтоб все обдумать.
Мишка не возражал. Он был готов просидеть на губе хоть до второго пришествия. Не нужны ему были ни лычки, ни звания, ну их' Все равно дольше двух лет не продержат — не такое уж он преступление совершил. А как выпустят, сразу к ней! И плевать на всех.
Перед глазами у Мишки стояла Надюша. И никого между ними не было. Ничто их не разделяло.
"Николай, дорогой мой, это ведь черт знает что! Я тебя жду уже третью неделю, глаз не смыкаю… А только сомкну — опять ты являешься. И такое вытворяешь, что все бывшее — цветочки. Но это сон. Когда же ты возникнешь передо мною наяву?! Или тебе что-то не понравилось? Но ведь последние два раза мы были одни. И нам ведь было хорошо, да? Ты ведь сам мне так говорил. Или все придумывал, а?!
Тут заходил три дня назад этот подонок кучерявый. Квасцов, ты его помнишь хорошо, мой милый! В дымину пьяный, чуть не на карачках. Приперся с какой-то драной рыжей кошкой, ее и женщиной-то назвать нельзя. Ее усадил на диван, меня загнал на подоконник. Сорвал все с себя, побросал в углы. И орет: " Я вам щас любовь втроем продемонстрирую! Опа!" И тянет за руки, смеется. А сам шарахается из стороны в сторону. Два раза упал. Свинья свиньей! Я его выпроваживать стала. Так он мордобой устроил и мне глаз подбил — до сих пор вся в пудре хожу. Я сперва кошку драную за волосы вытащила. А потом и его пинками! Еще сосед помог, старичок наш, да ты его видал! Не-ет! Больше Мишка ко мне ни ногой! Такой мальчик был славненький, так подъехал! И на тебе! Да это ж забулдыга и хмырь какой-то! И как с ним бабы ходят, срам! Ну да хватит о нем, не стоит он того.
Ты приходи немедленно! Жду! Никуда ты от меня теперь не денешься, мой милый! И про Любашу забудь, все равно тебе ее не видать. Мы с ней, кстати, разъезжаемся не жить нам под одной крышей! Так что не задерживайся, жду!
Твоя Валя, 10 августа 199… г." Николай сунул письмо в карман. Все, что сообщалось про Мишку-оболтуса, пропустил, ну его! Он и не сомневался, что Мишка временная залеточка, случайная. Мишка просто не мог быть с кем-то постоянно. А вот она… О ней надо было помозговать. Но потом. А сейчас надо идти и хлопотать об увольнительной.
Николай уже встал с табурета, и вдруг всплыло в его памяти изможденное лицо Тоньки Голодухи. А почему, он так и не понял, не вспомнил.
Черецкий ходил мрачнее тучи. На расспросы ничего не отвечал, даже отшутиться не мог. Лишь отворачивался, когда особо допекали.
Он надеялся, что сумеет развеяться, что дня через два, а может, и три все само собою пройдет. Но не проходило. Наоборот, с каждым днем ему становилось все хуже. К концу недели он извелся окончательно, превратился в оголенный комок нервов. Он совсем не спал ночами, лишь иногда, вне зависимости от времени суток, впадал в прострацию на несколько минут, отключался от мира сего.
Каленцев даже сделал ему замечание. Но потом, приглядевшись, сказал:
— Вы бы в санчасть, что ли, сходили! Что с вами, Черецкий, съели что-нибудь не то, а?
Борька не ответил. Вернее, он ответил, но про себя, послал ротного на три буквы. А к врачам идти отказался. Ничего!
В субботу вечером ему стало совсем невмоготу. Жизнь не мила стала. Днем он повздорил из-за пустяков с Новиковым. Тот мог бы наказать подчиненного, но, видя его состояние и ничего не понимая, спустил все на тормозах, простил.
После ужина Борька стоял у дерева за курилкой, смолил одну за другой. Думал об Ольге, о себе, о том, что впереди еще двадцать месяцев службы и что деваться некуда, хоть вой!
Мимо проходил Леха Сурков. Заметил Чсрецкого.
— Ты чего? — спросил он.
— Вали отсюда, салабон! — прошипел Черецкий.
Леха застыл в недоумении. Давно Борька не называл его так, казалось, прошла эта временная дурь, растворилась в череде бесконечных дней. АН нет, не прошла, видно. Леха поежился, ему стало вдруг зябко.
— Ты чего сказал? — переспросил он.
— Чего слыхал!
— Я ж по-человечески поинтересовался только, — возмутился Леха, — а ты чего?!
— А ну вали, дундук деревенский, чего встал, спрашиваю! Давай катись!
— Черецкий отбросил сигарету. — Не понял, что ли?!
— Уйду! Но сам уйду! — уперся вдруг Леха. — Раскомандовался тут, начальничек!
Черецкий был уже на взводе, его трясло. Переполнявшая его злоба, многодневные терзания — все это требовало выхода. И сдерживать себя в эти минуты он уже не мог.
— Считаю до трех, зелень пузатая! — процедил он сквозь зубы.