Скоро сон сомкнул очи Лисовского и уста Владимира. Но страшными сновидениями перерывалась его тяжелая дремота. Тише и тише кипела кровь, воспаленная гневом… Волнение уходилось, и предрассветный ветерок обвеял свежестью его чувства. И вот чудится Владимиру шелест шагов; кто-то, наклонившись над ним, шепчет в ухо: «Владимир!..» – и он, трепеща, полусонный, хватается за пистолет и, поднявшись на руку, стремит изумленные взоры на пришельца; перед ним молодой казак стоит в сиянии месяца… нерешительно снимает он шапку свою, и длинные волосы распадаются по плечам, замирающий знакомый голос повторяет: «Владимир!» Это – Елена!
– Не дивись, Владимир, – говорила она, – что, откинув девичью робость и стыдливость, я пришла к тебе сквозь все опасности. Долго любя тебя как брата и теперь любя брата твоего более себя, я была поражена твоей нежданною переменой; меня измучила мысль, что я тому виною; я решилась за то дерзнуть на все, пожертвовать собою для спасения родины, для спасения твоей славы, твоей души. Так, Владимир!.. Я буду твоею, я постараюсь сделать тебя счастливым, я научусь любить тебя, – но будь же достоин моей любви и уважения всех – покинь это гнездо отступников; твой пример повлечет за собою тысячи русских изменников, твоя храбрость спасет Переславль, твое раскаяние загладит мгновенную измену. Сам бог прощает кающемуся грешнику, и благословение на земле и спасение в небе – ждут тебя. Брат отдает тебе все, что ты хочешь; я – все, что могу… Как награды, как милости прошу: возвратись! Сжалься над моими слезами… умились моими молениями!
– Нет! ангельская душа! – вскричал тронутый Владимир, – я не продаю ни добрых, ни злых дел моих; ты останешься невестою Михаила – и я снова слуга родине! Елена, ты победила меня, – идем!..
И вдруг сердце пронзающий звук трубы загремел в стане – и Владимир проснулся!.. Лисовский уже в броне стоял перед ним и будил его.
– Пора, Ситцкий, пора! – говорил он. – Заря занимается, и все готово: ты поведешь казаков на приступ от озера, я с лодками нагряну от Трубежа… Огонь в стены – и город наш!
– Неужели это был сон?! – вскричал, озираясь, обманутый мечтою Владимир. – Сон, злобный сон! Так-то все доброе, все прекрасное в свете – один рассказ, одно пустое сновидение; только во сне готовы люди на великое и благородное. Пусть же судьба влечет меня к злодейству – я опережу ее, и чем невозвратнее мне дорога, тем беспощаднее буду! На коней, вперед! Горе осажденным!
Свет чуть брезжил. Толпы двинулись молча и не стреляя; но роковое пали! с вала было смертным приговором для многих. Как чугунные змеи, таясь в траве, пушки вдруг разинули пасть свою, небо вспыхнуло, и град смерти, свистя, запрыгал между рядами. «Скорей, скорей, – раздалось отовсюду, – сходи ко рву, бросай вязни, рви и руби частоколы!» Поляки устремились вперед по набросанной в ров гребле; но стенные дробовики не умолкали, ядра пронизывали ряды наступающих, и вода поглощала скользящих и раненых. Толпа остановилась.
– Вперед, за мной! – воскликнул Владимир и, надвинув на брови шлем, кинулся к другому берегу. С гиком и воплем посыпали за ним казаки, и он уже впереди всех, с саблею в зубах, с пистолетом в руке, уже на лестнице… Отряхая с себя камни и стрелы, уже схватясь за зубец, ступил он на стену.
– Стой! – загремело ему в слух. Пушечный выстрел осветил ратника, с которым столкнулся он грудь к груди, – и что ж? Над ним сверкала сабля Михайлова. Ужасное мгновение! Бледным от ярости, мелькнули им взоры друг друга, и смеркло все… Невольный трепет проник обоих. «Он изменник» – была первая мысль; но «он твой брат» – было первое чувство Михаила, и сабля замерла в руке. «Это враг мой», – мелькнуло в голове Владимира, – и пистолетный выстрел предупредил ниспадающую саблю. Проколотый сам двумя копьями, упал он на труп умерщвленного им брата.
«Измена! Победа!» – раздалось от Трубежа, и затем клики грабежа и насилия огласили воздух.
Ночью двое поляков бродили по стене, ища на трупах добычи; они остановились над одним, чтобы снять с него дорогую испанскую кольчугу. Между тем целый день мук истощил силы Ситцкого; время катилось через него колесом пытки. Огнем палило солнце его раны и жаждою уста; слепни пили кровь его, а он не мог ни звуком, пи движением облегчить своих страданий. Исхлынувшая сквозь раны кровь уступила место совести в сердце. «Злодей, – говорила она, – ты пожертвовал всем своей прихоти, – и что ты теперь? Терзайся! Это еще легкий задаток вечных мук на том свете… Слышишь ли эти вопли? Это тебя отпевают проклятиями, и многие столетия распадутся в прах, покуда не сгибнет память предателя, заклейменная позором». Между тем пламя болезни спорило с смертным холодом о добыче, – и ужасная минута, которой жаждал и страшился желать Владимир, приблизилась. Чувства смешались и прекратились… Тяжелый вздох как будто хотел разорвать сердце…
– Это он, – сказал поляк своему товарищу, вглядываясь при свете луны в лицо умирающего, – это Ситцкий. Не зарыть ли нам его честно, Казимир? Он был отважный молодец; наш Лисовский уважал его.