Увещевать! Да кого же я буду увещевать? Стены церковные? Или этого безбожника Иванова, или этих хулиганов, мальчишек, что мне служить мешают? Так ему и сказал кротко, говорю: пастырь я может быть и недостойный, да и не мудренно, ведь столько лет пастухом был, отвык, но уверен, что самый блестящий проповедник ничего не смог бы сделать в этой пустоте, — а он мне: «Все пустое, отговорки! Не хочет народ ходить — надо его заставить дурака! силой гнать его в церковь! загнать его туда, чтобы молился». Ведь такую несуразицу несет… заставить! понимаю… ничего не имею против, но какими путями и где же эту силу достать. А ведь Господь нас учил: «Будьте кроткими как агнцы!» а тут прямое насилие. Осторожно старался его вразумить: наша православная церковь, дщерь Христа, открыта для всех чистых сердцем, но насилие не подобает сему святому месту, нужно терпеть, ждать просветления умов!
Слава Богу задумался, ну думаю, уговорил сего гордеца, хочу опять уходить, уже успел до двери дойти, стал ее скоро открывать, нет, не хочет благоразумию внять, меня снова возвращает и чудно так, будто сам с собой говорит: «Ждать от этих дураков просветления умов, какая чепуха! Большевики силой закрыли церкви и расстреливали священников, народ подчинился и еще как! Через двадцать лет из народа богоносца сделали покорного скота. Владимир святой силой гнал их в Днепр креститься и топил их идолов, подчинились, крестились, молились новому Богу. Владимир Ульянов силой погнал их к безбожию, тоже покорились! Обоим удалось! И в обоих случаях было голое насилие. Почему же нам не удастся в третий раз повернуть колесо обратно? А, о. Семен? Тут ведь подумать надо. Действовать с плеча. Не хотят добром, мы с вами заставим их силой и принуждением. Ведь тут стоит только захотеть!»
Дал он мне папироску опять, закурили, я молчу, от удивления и страха язык отнялся, а он дальше меня мучить: «О. Семен, забудьте то что вы были двадцать лет пастухом. Вы теперь пастырь, один на целый район. Ответственность у вас велика перед Богом и вашим приходом. Ни одной минуты нельзя терять. Нужно действовать, возвращать к Богу неразумных». Хорошо, согласен, ничего не имею против, но как же, Господи! Ведь у меня нет никакой власти, они меня не послушают. И не могу по улицам ходить и горожан уговаривать. Пробовал уже на базаре, так засмеяли. Сказал ему это тихо и вразумительно. Нет, не слушает, рукой махает: «Засмеяли? Хорошо же, будут они у меня плакать дураки. Я их силой к вам в церковь погоню, увидите, в церкви места не хватит».
Ведь вот какая гордость сатанинская! Вижу, что у меня ничего с ним не получится, опять к дверям, а он меня за руку, опять к столу тянет: «Я, говорит, хочу чтобы вы отслужили торжественную панихиду после литургии по замученным рабам Божьим: Григория, Василия и Нины. Сегодня у нас вторник, значит в следующее воскресение. Запишите, чтобы не забыли, чтобы свечей было достаточно и чтобы хор не посрамил себя. О молящихся не беспокойтесь, будет полно!»
Дядя Прохор бросил сапог, который он чинил, на пол, открыв рот смотрел на о. Семена: «По Нине панихиду! Вспомнил значит, бедный Алеша!» Тетя Маня крестилась на икону: «Так он ее и забыл! Я как то его на улице видала, идет, задумался, а сам весь темный… А какой он сегодня вернулся, Вера? Тоже темный?» Вера покраснела, отвернулась к окну, смотрела как на нем таяли снежинки, вспомнила: «Одна из них запуталась в ваших волосах, ей можно позавидовать», и его прикосновения рук на ухабах, такие близкие глаза. «Нет, мама, лицо светлое, такое как летом!»
— «Светлое? И с чего бы это? Ведь там в районе, он был три раза в Озерном и Аверьян рассказывал, каждый раз был на могиле Нины, зубами скрипел и крестился. Прощенья, видно, просил, погубил ее, попросил прощенья и успокоился. Сейчас панихиду отслужит и примется за старое». Дядя Прохор защищал: «Ну и понятно! Ведь человек он живой, не может же он вечно по мертвой тужить. Дело житейское!»
— «Молчи, Прохор, все вы одинаковы, псы ненасытные!»
Когда о. Семен ушел, продолжала ворчать: «Ты, Вера, сегодня каталась с Галаниным по всему городу, все тебя видели. Это мне не нравится! Если ему все равно ославить честную девушку, то я этого не допущу. Да и ты сама! Где же это видано? Невеста… жених на войне, а ей и горя мало. С мужчиной чужим катается, когда жених на войне. Я от тебя этого не ожидала. Так его ненавидела и вдруг на тебе! На шею сама бросаешься и кому! Женатому старому человеку. И тебе не стыдно?» Вера с возмущением оправдывалась: «Молчите, как можете вы так говорить? Вы меня обижаете. Каталась? Да, пришлось. Принудил он меня, как мне не было противно. Ведь он меня силой заставил в сани сесть, как я ни отбивалась от него при всем народе. И мучилась!» Краснела все больше, лгать не умела и сама ясно в себе не видела. Смутно чувствовала, что говорила все таки правду. Сила непонятная, могучая, невидимая заставила ее сесть рядом с изменником и радоваться его близости.