Чудо-музыканту Шебслу приказано явиться к его превосходительству, а затем играть на свадьбе. Паскевич посылает в отдаленное местечко своего мешуреса
(адъютанта) с распоряжением доставить Шебсла в Варше (идиш. «Варшава»). Из коротких глав мы узнаем о поведении сопровождающих мешуреса казаков, которые осмеивают Йоске-шинкаря, не заплатив за трапезу. Декорации то и дело меняются: изображается игра в мяч галантной польской аристократии при участии таких совершенно неизвестных персонажей, как графиня Браницкая и адъютант Балашов. К эпическому рассказу примешиваются любительские, наивные рифмы вроде «Слуга Камилл был очень мил» [Там же: 5], а иные пассажи напоминают абсурдистскую поэтику Даниила Хармса: «23. Мешурес Паскевича поднял левую бровь» [Там же: 4]; «240. Долгожительница Надя служила здесь портовой крысой» [Там же: 21]. Ближе к концу пронумерованные отрывки все чаще сводятся к незавершенным и потому загадочным высказываниям вроде «А Шебсл вышел в рощу и увидел» [Там же: 16], «И Шебсл бросил» [Там же] или «И было» [Там же]. По замыслу, такие обрубки фраз маркируют лакуны в тексте419, но они же пародируют бесконечный смысловой потенциал толкуемых фрагментов Торы. Микрокосм местечка – еврейские обычаи, язык и круговорот религиозной жизни – оживает в эпизодах встречи шаббата и во вновь оставленных без перевода ритуальных формулах, например «Лихт бенчн! Бенчн лихт!» («Зажгите свет/свечи!») или «Гут шабес!» («Хорошего шаббата!») [Там же: 9].
Шебсл уже в начале истории оказывается волшебником, Учителем и хасидским цадиком, произведя сильное впечатление на молодого мешуреса
. Например, у того на глазах руки Шебсла начинают светиться, наполняя комнату золотым и синим огнем [Там же: 11–12]. Одним своим присутствием Шебсл заставляет мешуреса вдруг устыдиться и достойно заплатить Йоске-шинкарю за оказанный прием. Затем следует причудливое, фантастическое путешествие, о ходе которого читатель частично узнает лишь из позднейшего комментария. Происходят невероятные события: мифические звери говорят; дракон глотает карету; философский диспут крокодила с быком Шо ХаБором (на самом деле в быка превратился бадхен Тодрос) оканчивается побоищем420; путники встречают племя воинственных краснолицых евреев – потерянные колена Израилевы, презирающие рассеянных евреев Европы421. Незнакомые персонажи совершают странные поступки: «255. Князь Чак откинул жемчужный полог»; «260. Марго вязала колдовские сети» [Там же: 22]. Повествование все заметнее теряет логику, темные аллегории подчас не поддаются расшифровке даже после подробных пояснений, комментарии перестают толковать историю, а вместо этого продолжают ее рассказывать. Фабула еще более усложняется благодаря включению в нее многочисленных интертекстуальных кодов, которые либо предполагают глубокое знание еврейских источников, либо являются отсылками к несуществующим текстам. При этом предложения или их группы выступают как бы репрезентативными фрагментами разных литературных жанров: приключенческого, любовного или дворянского романа, восточной сказки, рыцарского романа, батального эпоса, мистической притчи и, наконец, их пратекста – Библии: «изысканное „лоскутное одеяло“ из текстуальных ингредиентов», если воспользоваться данным Дагмар Буркхарт определением русского постмодернистского пастиша, в частности, у Владимира Сорокина [Burkhart 1999: 14]. Интертекстуальность проявляется здесь как ряд «аграмматизмов» (в понимании Майкла Риффатера), нарушающих поверхность текста, который поддается дешифровке только при помощи отождествления другого текста: инородное интертекстуальное тело служит «связующим звеном» [Riffaterre 1977: 197]. Аграмматизмы у Цигельмана часто возникают вследствие смены стилистического кода (о случаях подобной «интерференции» как индикаторах цитаты см.: [Plett 1985: 85]). Вместе с тем это нагромождение текстовых отрывков не что иное, как ряд литературных клише, доводящих до абсурда жанры, к которым отсылают; ср.: «224. Предметом его захватывающей страсти стала Дашенька, падчерица графа-наместника» [Цигельман 1996: 20] или «81. Весь облик графа выразил отчаяние» [Там же: 10]. Поскольку всю историю пронизывает мотив сновидения (персонажи то и дело засыпают и видят сны), то метафикциональный, сюрреалистический характер этих фрагментов получает некоторое психологическое обоснование422. В конце Шебсл трагически гибнет в борьбе со злом, которое здесь воплощает «разбойник-нигилист», неспособный уверовать в живое чудо.