Женщины, естественно, в сто раз более боязливы и впечатлительны, чем мужчины; некоторые из них часто слышат, как их называют ведьмами, и сами в это верят. Старые ведьмы знают много заклинаний; одно из самых обычных заключается в перенесении молока от чужих коров к своим собственным. Но они могут совершать и более любопытные подвиги; я знаю молодого человека, у которого, пока он спал, две ведьмы вынули сердце, чтобы поджарить его и съесть [824].
Встречая такую снисходительность, трудно даже представить, что Западная Европа совсем недавно и с большим трудом оправилась от собственной истерии вокруг ведьм, самой длительной в истории, широко распространенной и очень кровавой, причем вера в ведьм процветала на всех социальных и культурных уровнях. Фортису, однако, кажется вполне очевидным, что в Восточной Европе подобные верования совершенно уместны. Интересно, что, по предположению итальянского историка Карло Гинзбурга, фольклорные корни европейской веры в ведьм можно найти в Восточной Европе (особенно в Далмации), куда они были принесены в древности из Скифии и Сибири [825]. Эти «евразийские теории» XX века в большой степени повторяют господствовавшие в век Просвещения представления о Восточной Европе как о землях, маячащих на востоке, в тени татарских верховий и скифских орд.
Благодаря своему антиклерикализму Фортис склонен считать, что предрассудки распространяют сами местные священники. В стране морлахов представлены и католическая, и православная церкви; если у Фортиса и были здесь личные пристрастия, то отразились они лишь в замечании, что в католических церквях меньше грязи. Он сообщал, что священники нередко злоупотребляют «глупой доверчивостью» людей, продавая им, например, «свитки предрассудков». В полном согласии с другими описаниями Восточной Европы в XVIII веке, он уверяет, что священники даже бьют своих прихожан, чтобы «с помощью дубины исправлять тела своей заблудшей паствы» [826]. Как для Тотта в Молдавии и Кокса в России, для Фортиса телесные наказания — отличительная черта Восточной Европы.
Ничуть не колеблясь, Фортис называет морлахов «варварами», хотя и готов допустить ряд оговорок. Алые шапочки, которые девушки носили как «знак девственности», в его описании причудливо украшены монетами, ракушками, бусами, перьями, «всевозможной блестящей мишурой» — «чтобы раз нообразными украшениями, а также шумом, возникающим при малейшем движении головы, привлечь к себе и удержать внимание окружающих». Обратив внимание читателей на морлахских девственниц, он допускает, что «в разнообразии этих вычурных и варварских украшений иногда видна не лишенная элегантности мода». Что до волос, «они всегда вплетают в них бляхи, перья, просверленные монеты в татарском или американском стиле». Такие ассоциации — в духе традиционных формул, когда восточноевропейские народы описывали, «вплетая» в одно повествование и татар, и американских индейцев. Подобным образом антропология XVIII века пыталась сформулировать целостное представление о варварстве. Когда морлахские девушки выходили замуж, церемония «проходила под гром мушкетов и пистолетов, под варварские крики и восклицания». Об успешном завершении первой брачной ночи объявляли выстрелом из пистолета. Брачный ритуал, который Фортис нашел «диким и грубым», требовал, чтобы жених побил или толкнул невесту — «или другой подобной галантности»; тем не менее, следуя традиционному представлению своего века о Восточной Европе, итальянец заключает, что «морлахские женщины и, возможно, большая часть жительниц Далмации, исключая горожанок, не имеют ничего против побоев» [827].