Маршалл заверял, что в России ему всюду предоставляли лошадей; у него был «военный приказ крестьянам снабжать его всем необходимым» и эскорт из пяти солдат, «каждый из которых был вооружен палашом, парой пистолетов и карабином». Таким образом, ему были обеспечены и личная безопасность, и крестьянские лошади, но, к неудовольствию Маршалла, солдаты имели склонность избивать попадавшихся им на глаза крестьян: «Я унял это своеволие, показавшее мне, как управляется Россия». Правителей ее он считал «самыми неограниченными в Европе», полагая, что «все состояния равно являются не подданными, но рабами Императрицы». Это было очевидно уже из системы наказаний, поскольку «даже самых знатных дворян могут высечь кнутом, то есть запороть насмерть». Другие виды казни включали «вырезание языков, подвешивание за ребра и прочие упражнения в варварстве, которые показывают всю жестокость деспотизма»
[192]. Таким образом, рабство и телесные наказания, варварство и деспотизм оказались звеньями одной цепи. В 1748 году Монтескье в своем «Духе законов» указал на связь между рабством и деспотизмом, ставшую одной из центральных идей Просвещения: «В деспотически управляемых странах, которые уже находятся в состоянии политического рабства, рабство экономическое более терпимо, чем в странах с другим образом правления», поскольку там «положение раба и положение подданного одинаково обременительны». Маршалл согласился с этой теорией и, увлекшись вслед за Монтескье изобретением политических классификаций, начал перечислять «страны чистого деспотизма, вроде России, Турции, Персии и так далее» [193]. В этом случае и рабство, и деспотизм в России приобретали столь характерные для Восточной Европы азиатские черты.Маршалл рассуждал о том, как изменилась под влиянием рабства демографическая ситуация в России по сравнению с «самыми западными странами Европы». Хотя Россия и оказалась «более заселенной, чем я ожидал», в противоположность «распространенному мнению, что эта страна представляет собой пустыню», она все равно была «заселена очень скудно». Подобные замечания, как и всепоглощающий интерес к сельскому хозяйству, выдавали в Маршалле сторонника физиократических теорий XVIII века. Рост населения был необходим для развития сельского хозяйства, которое, в свою очередь, было единственной основой подлинного процветания и экономической мощи. Маршалл писал о необъятных размерах России, просторы которой «привели бы в изумление» обитателей «западных областей Европы», и видел только один способ заселить эту территорию: «Следует распространить свободу, разорвать рабские узы низших классов и разрешить всякому, кто пожелает, становиться земледельцем»
[194]. Речь шла не о гуманитарных эмоциях, а об экономической необходимости.Маршалл полагал, однако, что всеобщее освобождение недостижимо, поскольку русские крестьяне «столь привычны к рабству». Вместо этого он предсказывал неизбежные миграции внутри самой Восточной Европы. Маршалл заметил, что в Польше, где общественные связи ослаблены кризисом (который вскоре закончился территориальным разделом страны), «дворяне обращаются с крестьянами как с рабами в самом крайнем смысле этого слова. Когда разразится всеобщее смятение, они, конечно, сразу разбегутся»
[195]. По его собственным словам, он был поражен количеством поляков, которые «стремились бежать из бедствующей Польши» в прусскую Силезию. Он думал, что Польша, должно быть, «поразительно малонаселенна», оценивая потери населения в «несколько миллионов человек» и предсказывая, что страна «превратится в пустыню». Богемия, конечно, входила в состав Священной Римской империи и была потому описана в главе «Путешествие через Германию». Тем не менее Маршалл утверждал, что крестьяне там «подвергаются злодейскому обращению», «во всех отношениях напоминая [крестьян] в Польше, с которыми обращаются ничуть не лучше». Таким образом, Богемия, Польша и Россия, вместе взятые, представляли собой край злейшего социального угнетения, истинного рабства, напоминающего Вест-Индию. Рабам на карибских островах было некуда бежать, тогда как, по мнению Маршалла, даже малейшая надежда на улучшение их положения способна как магнитом притянуть восточноевропейских крестьян. Если б Екатерина убедила их покинуть «Польшу с ее беспорядками и Турцию с ее угнетением», она могла бы превратить окружающие области в «пустыню», а свою империю в физиократическую утопию, государство трудолюбивых земледельцев [196].