Однако не во всем дела обстояли столь же радужно. В Англии, в отличие от других протестантских стран, в XVIII веке развестись было практически невозможно; с 1700 по 1857 год, когда в результате принятия Закона о бракоразводных процессах появились специальные суды для слушания дел о разводах, были расторгнуты всего триста двадцать пять браков на основании закона в отношении конкретных лиц, принятого парламентом Англии, Уэльса и Ирландии. Хотя число разводов значительно выросло – с 14 в первой половине XVIII века до 117 во второй половине, – фактически обрести свободу могли себе позволить лишь немногие аристократы-мужчины, тогда как шансы женщин, с учетом причин для расторжения брака, практически сводились к нулю. Таким образом, согласно вышеприведенным данным, во второй половине XVIII века в течение года положительно разрешалось только 2,34 дела о разводе. Во Франции ситуация развивалась совершено иначе. После того как революционные власти разрешили развод, здесь с 1792 по 1803 год прекратили существование 20 000 семей, то есть по 1800 в год. Североамериканские колонии Британии в целом придерживались английских традиций: разводы не разрешались, но было узаконено раздельное проживание супругов. После обретения независимости новые суды в большинстве штатов стали принимать прошения о разводе. Особенно большой поток заявлений от женщин хлынул в первые годы существования нового независимого государства. Подобная тенденция впоследствии повторилась и в революционной Франции[60]
.В своих заметках по поводу одного бракоразводного процесса, сделанных в 1771 и 1772 годах, Томас Джефферсон четко связал развод с естественными правами. Развод восстановил бы «естественное право женщин на равенство». По его глубокому убеждению, договоры, заключенные по обоюдному согласию, должны были расторгаться, если одна из сторон решила выйти из соглашения, – этот же аргумент в 1792 году используют французские революционеры. Более того, возможность законного развода гарантировала «свободу изъявления чувств» (liberty of affection), которая также была одним из естественных прав. Таким образом, из права на «стремление к счастью», провозглашенного Декларацией независимости, могло бы логически вытекать и право на развод, поскольку, как писал будущий президент США в своих заметках, «расторжение брака – это развитие и счастье». Право на стремление к счастью, таким образом, требовало развода. Вряд ли можно назвать случайностью тот факт, что Джефферсон выступит с похожими аргументами в пользу развода Америки с Великобританией четыре года спустя[61]
.Настаивая на расширении самоопределения, люди в XVIII веке столкнулись с дилеммой: на чем будет основываться общность людей при новом порядке, выводившем на первый план права индивидов? Одно дело объяснить, каким образом нравственность может произрастать из человеческого разума, а не из Священного Писания, или почему следует предпочесть автономию слепому послушанию. И совсем другое дело примирить этого саморегулируемого индивида с высшим благом. Светская общность индивидов была главной темой исследования шотландских философов середины века. Предложенный ими философский ответ перекликался с навыком эмпатии, полученным благодаря романам. В качестве ответа философы, как и все люди XVIII века в целом, назвали «симпатию». Я использую термин «эмпатия», поскольку он, хотя и вошел в английский только в XX веке, лучше отражает деятельное желание отождествлять себя с другими. Симпатия в наше время часто означает жалость, которая может подразумевать снисхождение, – чувство несовместимое с истинным чувством равенства[62]
.В XVIII веке термин «симпатия» обладал широким набором значений. Для Френсиса Хатчесона симпатия являлась одним из чувств, моральной способностью. Более благородное, чем слух и зрение, – ими обладали и животные, – но менее благородное, чем совесть, симпатия или сострадание делали возможной общественную жизнь. По закону человеческой природы, предшествующему любому рассуждению, симпатия действовала подобно социальной силе притяжения, заставляющей людей не зацикливаться на себе. Благодаря симпатии счастье не сводилось исключительно к удовлетворению собственных потребностей и желаний. «Словно заразная болезнь или инфекция, – заключал Хатчесон, – все наши удовольствия, даже самые низменные, странным образом усиливаются, если мы делим их с другими»[63]
.