До тех пор, пока разводное письмо не легло на ее ладонь, Хана Равински не снимала свою свадебную фотографию со стены над изголовьем кровати. Так было в прошедшие годы и когда она и ее дочь входили и выходили через двери главного раввината — Моше и она со сплетенными руками над начищенным немецким комодом. Он, стройный и праздничный, глаза смотрят прямо, и она — прислонилась к его высокому плечу, и глаза светятся. Сейчас, начищая стекло, прежде чем положить снимок в ящик своего шкафа, она вдруг вгляделась в него, словно впервые. Подвенечная фата, взятая у фотографа, прежде показавшего фату ей, тройная нитка красивых бус над ней и кружевная полоска окаймляют ее, а сзади, в месте, не доступном фотокамере, было два нитяных кончика, спрятанных на затылке. Платье Моше купил ей в Варшаве у полячки из благородной семьи — та после войны продавала свои платья за доллары. По прямизне своих плеч она вспомнила, как гордилась тогда своим красивым мужем и прелестным платьем. Спустя два года фотограф снимет ее на улице Алленби в Тель-Авиве одну, в том же самом платье и с ребенком на руках. Ее набухшие груди будут выглядывать из-под краев ткани, расходящихся от пуговицы к пуговице, и тень в ее глазах будет свидетельствовать о том, что ничто больше не скрыто от них.
В то время, как она начищает часть стекла, прикрывающую ее лицо на снимке, ей вдруг становится грустно, что она была тогда так молода и погружена в грезы, признательная новому миру, который внезапно озарил для нее его лицо, и она уверена в красивом человеке, что возле нее.
— Все, — сказала она беззвучно, как человек, который прошел долгий путь и теперь хочет отдохнуть.
— Все, кончено, — бросила Пнина, стоя спиной к окну, выходящему на задний двор, опираясь обоими локтями на подоконник и вглядываясь в мать. — Ты должна была вышвырнуть его отсюда, не давать ему комнату, да еще самую большую, чтобы он жил здесь. Это не развод, это насмешка. Ты думаешь, что кончила с ним? Еще немного и ты услышишь его отсюда. Он, наверняка, станет притворяться перед тобой больным, — и она махнула ногой в воздухе в направлении стенки, граничащей с соседней комнатой.
Хана знала, как выглядит лицо дочери: две линии, тянущиеся от ноздрей к подбородку, и ее лоб, наморщенный в негодовании. Восемнадцать лет, а лицо, словно у много испытавшего человека. С того самого дня, как брыкающийся ребенок вырвался из ее живота, Хана напрасно пыталась рассеять ее скверное настроение.
— Я не могу вышвырнуть его, — тихо сказала Хана лицом к лицу, что на снимке.
Впервые она увидела его на центральной железнодорожной станции в Варшаве. Высокий и светлый, он был словно из фрески в церкви. Шумное место темных личностей и поездов цвета золы, выплевывающих беженцев на платформу. Некоторые из них опускались возле стен и не вставали. Другие сновали в толпе, высматривая потерявшихся родственников. Рядом со станцией собрались спасшиеся жители местечка Соснов, в квартире, которая в прошлом предназначалась для чиновников польского министерства транспорта. Он обратился к ней, назвав другим именем, повел ее на квартиру, и она пошла за ним, как будто прочитала будущее. В квартире она познакомилась с остальными. Как группа прокаженных, провели они там последующие дни. Они были косноязычными: предложения за предложениями выходили из горла с болью. Иногда они нащупывали дорогу друг к другу, пытались, как дети, учиться языку мира, который для них был сотворен заново. Были осторожными в словах, ощущали, словно открытую рану, звук голоса, прикосновение руки, настроение. И словно в противоположность этому, люди тянулись друг к другу, как слепые. Каждый вечер ставили хупу, и каждый их погибший был с ними.
Дело было в вечер свадьбы Аврама и Бины. Моше сидел на одеяле, которое расстелил на полу, и с ним несколько человек. Весь вечер Хана с места позади, где она сидела, не отрывала от него взгляда. Его спина была согнута, наклоненные вперед плечи с силой натянуты руками, крепко обхватившими колени; его затылок и благородные тонкие руки, как у юноши, который внезапно поражал своим возмужанием. Огромная жалость и удивительная нежность побудили ее ласково коснуться его спины, успокоить его чувство тяжелого отчаяния. И тогда он вдруг повернулся к ней, и его смеющийся рот произнес: «Поженимся?»
— Я не могу вышвырнуть его, — сказала она дочери снова. — Он живет здесь уже почти восемнадцать лет. Куда он пойдет?
— Пойдет туда, куда ходил до сих пор. Где он был все ночи, когда не спал дома. Пусть идет к своим женщинам, к своим друзьям-пьяницам, к картам.