На несколько секунд тень заслонила утреннее солнце — это Мартин припарковывал грузовик на дорожке под тутовыми деревьями. Я радостно достала из буфета еще одну чашку. На ней был нарисован Винни-Пух, вцепившийся в синий воздушный шарик, парящий в небе. Несколько лет тому назад я купила ее Мартину, и все из-за того озадаченного выражения на лице Винни-Пуха, пытавшегося оставаться беспечным, а в действительности очень испуганного, что так напоминало мне Мартина. И Мартин ее очень любил. Когда в прошлом году у нее отвалилась ручка, Мартин так расстроился, что я приклеила ручку на место.
Входная дверь отворилась, и неспешным шагом вошел Мартин, остановился, чтобы повесить куртку на крючок за дверью и снять ботинки, сменив их на старые шлепанцы из овчины, которые он носил, кажется, всю жизнь.
— Доброе утро, — произнес он со своей обычной дружелюбной улыбкой. — Что на завтрак?
Но никто из нас не ответил, потому что завтрак всегда был один и тот же.
Мы сидели все вместе, но не разговаривали. Может, я бы и поговорила, но уж очень неловко было нарушать папино утреннее молчание. Мартин обычно вставлял замечания, если надвигалась какая-то серьезная неприятность: «Там что, тост подгорает?» — или: «Почему там капает с потолка?» К тому же он всегда с готовностью поддерживал разговор, если кто-то хотел с ним поговорить, но желающие не всегда находились.
Для Пола мы завтрак не оставляли. Никто не имел представления о том, когда он встанет, и даже о том, дома ли он вообще. Иногда он пропадал неделями и вдруг приходил обедать, когда мы совсем о нем забывали.
Отец доел тост, положил тарелку с ножом в посудомоечную машину и, захватив свой чай, отправился работать. Он больше не злился. Это было нормально для него. Казалось, он никогда не задерживался подолгу ни на чем, даже очень важном. Через денечек разбушуется пламя его гнева — и мы уже научились держаться от него подальше; а он умеет направлять его на неодушевленные предметы: любит бросаться тарелками и крушить мебель — тогда к ночи гнев утихает.
— Нет, — ответит он, если не сможет выкрутиться. — Я не злился. Ни капельки. Я никогда не злюсь.
Иногда мне кажется, что он так и не стал взрослым. Для него рисовать красками на холсте свои чувства — все равно что надевать удобную куртку, а затем выбрасывать ее, когда надоест, чтобы найти новую. Так настоящие ли это, подлинные его чувства или те, которых, по его предположению, мы от него ждем? И как же их отличить?
Я сидела и смотрела, как Мартин ест, как ровно он распределяет масло по всей поверхности хлеба, чтобы и на уголках слой был той же толщины, что и в середине. Потом он поднял кусок и за один раз откусил сразу половину. Едва ли стоило так стараться.
Он заметил, что я за ним наблюдаю, и медленно улыбнулся.
— Прямо с утра — и такой сложный перекресток, — сказал он в конце концов.
Я склонилась над столом.
— Мартин, я купила квартиру. — Я ничего не могла поделать, мое возбужденное состояние не проходило. Я должна была ему рассказать.
Он задумчиво жевал.
— Так ты собираешься нас покинуть?
Мне нравилась его способность принимать все с таким спокойствием.
— Ты сможешь довезти мои вещи на грузовике?
— Конечно. А когда?
— В субботу. Я хочу переехать в субботу. — Мое возбуждение так и выплескивалось наружу. — Это недалеко… только одна спальня… вид великолепный. Прямо для меня…
— Отлично, — сказал он и поднял чашку, чтобы сделать огромный глоток чая. — Рад за тебя.
Пол объявился дома в пятницу вечером, небритый, вид усталый. Папа позвонил ему — откуда он узнал, где он был? — и Пол, по его собственным словам, захотел помочь. А вот с Джоди ничего не вышло. Чтобы сходить домой, ей нужна была веская причина.
Я не могла вспомнить, которая из них была Джоди.
— Это та, что брила брови? — спросил отец. — С фиолетовыми ногтями?
Пол с минуту подумал, но казался не очень-то уверенным.
— Нет, — в конце концов сказал он. — То была Дженни. Ты спутал Дженни с Джоди.
— Ну, ничего, главное — чтобы ты знал, кто есть кто, — ответил отец.
— Это тоже не важно, — сказал Пол. — Похоже, я не собираюсь больше встречаться ни с одной из них.