— Очевидно, был. Его спасло отсутствие. После отставки он жил в Германии и лишь недавно возвратился. Он отымает надежду, лишая Россию истории. Но самая мысль его стала мощью и имеет почетное место, — рассудил Станкевич.
— Я бы не согласился с тобой, Николай, насчет безнадежности, но не готов это доказывать. Надежда есть, но страшная…
И Мишель обернулся к Белинскому с видом дарителя.
— Между прочим, Висяша, Пушкин бывает у него всякий раз, как наезжает в Москву. Чаадаев показывал небольшое пятно на стенке над спинкой дивана: тут Пушкин прислоняет голову!
Белинский погрустнел, глядя на трепетный огонь свечи. Губы его сжались, выражая сильную внутреннюю работу.
— Сличение двух посланий Пушкина к Чаадаеву печально без меры, — вздохнул он, наконец. — Между ними не только их жизнь, но целая эпоха. Пушкин-юноша говорит другу:
Но заря не взошла, а взошел… мы знаем, кто. И Пушкин пишет:
Белинский со стоном оперся локтями в колени и совсем повесил голову. Глаза его увлажнились.
Мишель взглянул на него с оттенком снисходительности и продолжал.
— Мы долго говорили о прогрессе рода человеческого, коего он провозгласил себя руководителем и знаменосцем. Он живет отшельником, в обществе появляется редко. Тем не менее, в его кабинете толпятся по понедельникам как «тузы» английского клуба, так и модные дамы, генералы. Все считают себя обязанными явиться в келью сего угрюмого мыслителя и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь словцо, сказанное им на их же счет. Он очень хорошо дает чувствовать расстояние между им и ними. Были там и молодые люди, странная помесь полнейшей пустоты и огромных притязаний. Когда заговорили, что привычка есть основание всякого чувства, тут-то я излил желчь на это стадо бездушных существ.
— Браво, Мишенька!
— Между прочим, Николай, Чаадаев не любит признавать превосходство других.
— Не твое ли, друг мой?
Мишель не ответил и стал напевать мелодию из «Роберта-Дьявола». Потом с высоты своего роста наклонился над погрустневшим Белинским и вкрадчиво произнес.
— А знаешь ли, Висяша, что господин Чаадаев готовит для тебя сюрприз.
Виссарион вскинул глаза.
— Для меня?
— Он работает над «Философическими письмами», кои намерен разместить, вероятно, в «Телескопе» Надеждина.
— У нас? В каком нумере, он не сказывал? Это загодя делается. Я бы знал.
— Значит, еще не готово. У нас была длительная беседа. Мы простились далеко заполночь.
— Означает ли это, что тебя-то, Мишель, он отличил? — Станкевич весело блеснул глазами.
— И все потому, что я, подобно Коту Мурру, кушал с большим аппетитом, — отшутился Бакунин.
— Умеешь ты, Мишенька, явиться с лучшей стороны и не ударить в грязь лицом, — хлопнул его по спине Белинский, подымаясь.
Часы пробили полночь.
— Пора по домам? До завтра, Николай!
Слуга вышел посветить им за дверью. Они спустились по лестнице со второго этажа и вышли на Дмитровку. Редкие фонари тускло освещали темную рыхлость мартовских сугробов, замешанную вместе с конским навозом. Завернутая в теплый плащ длинная фигура Бакунина и низкорослый Белинский в картузе и еще в студенческой шинели двинулись вниз, чтобы разойтись на Петровке. Первому — насквозь вниз и вверх, к Мясницкой на Басманную, другому тут же, в переулок.
— Висяша, не надобно ли тебе денег? — спросил Мишель. — Мне прислали. Сколько хочешь?
— Сколько можешь?
— Сто пятьдесят рублей.
— Ого! Давай. На какой срок?
— Бесконечность.
Они расстались. Белинский заспешил на свою квартиру к двум братьям, которых выписал из дома, из Чембара, чтобы оградить от семейного безобразия и подготовить в университет. Уроки истории давал им сам Станкевич, грамматику и словесность втолковывал Виссарион, математике учил Бакунин. Отроки были бойкие, но запущенные, уже познавшие вкус вина и хмельного разгула. Кроме статей, рецензий, уроков и прочего, Белинский составлял учебник «Грамматики русского языка», где вводил собственные разделы и деления, и который намеревался издать за хорошие деньги. Деньги, деньги… О, как он знал им цену! Но знал и себя, собственные загулы со швырянием денег целовальникам и румяным московским девкам.