Мишель отшагал уже половину пути, поднявшись к Лубянским улицам, на Мясницкую. Что-то странное происходило в нем. Все было смешано в душе, мысли, чувства и чувственность, как будто он возвратился в первобытный хаос мироздания. Все превратилось в болезненное страдательное положение. В его существе вдруг очутился какой-то нежданный, непонятный объект, а субъект уже начал сбиваться. Туманом и болью заволоклось существование, но бежать было можно, и мыслить тоже. Кое-как добравшись до своей комнаты, он выпил подряд несколько рюмок вина. Объекта и субъекта не стало.
Наутро он проснулся в благоразумном и твердом расположении духа. Энергия быстро восстанавливалась в нем. Это происходило особенно мощно, когда участвовали сестры, братья, друзья. Может быть, оттого он и писал по три-четыре объемистых письма в день, и строго следил за своевременностью ответных посланий: потоки любви и внимания иссякать не должны!
С приближение лета врачи посоветовали Станкевичу принять лечение на минеральных водах Кавказа. Здоровье его не улучшалось. Он тосковал, ему хотелось подальше. Беспрестанные усилия над собой, беспрестанные сомнения в себе, занятия, цель которых еще далека — все это бременем ложилось на душу. Искусство театра привлекло его внимание, стало его атмосферой и утешением.
— Прекрасное в моей жизни не от мира сего, — грустно улыбался Станкевич.
Вместе с ним зорким безошибочным взглядом всмотрелся в театральное действо и Белинский. Многие суждения Николая легли в основу его театральных статей. В обзорах появились статьи об игре Мочалова и Щепкина. Датского принца Гамлета вдруг озаботили вопросы избранности и свободы воли. «Почему именно Я должен вступить в противоборство?» Университетская молодежь обеих столиц, передовая общественность провинций с нетерпением ожидала каждый номер «Телескопа».
— Белинского есть статья?
— Есть!
И толстая книжка журнала читалась до дыр, до лохмотьев.
Белинский стремительно набирал известность, слава его росла. Но денег не прибавлялось.
Накануне отъезда Станкевич собрал друзей. Бакунин, Белинский, Ефремов, юный Катков, Клюшников, Аксаков, молодые таланты, тяготевшие к гармоничной личности Станкевича. И ничего плохого в том, что в последнее время Константин Аксаков стал уходить к «славянству», подальше от «немцев», «западников» с их философскими откровениями, если в этом его дорога; прощальный вечер был по обыкновению весел, все дурачились и бесились, «сколько благопристойность позволяет». Наконец, угомонились, стали прощаться, расходиться, ушли, кроме Мишеля, Виссариона и Александра Ефремова.
— Ты, Мишель, где проведешь лето? — спросил Станкевич.
— В Прямухино. Я уже отослал туда книги и чистые тетради.
— Что за книги?
— О, много, полный ящик. Верный рецепт для того, чтобы в скорое время погубить и отравить души прекрасных молодых людей, моих братьев. По списку тридцать названий. «Всеобщую историю» по Геерену, «Логику» Круга, «Фауста» Гете, «Наукознание» Фихте. Отец смирился с образом моих мыслей, и ничто не помешает моим занятиям. Хватит до осени.
— Твои сестры и братья будут там?
— Они ждут меня.
— Счастливчик. А ты, Висяша, куда направишь стопы?
— Я… да черт знает, куда я. Не знаю, — отрывисто, со злобой огрызнулся Verioso.
Перемаргивая мокрыми ресницами, он с ненавистью облокотился о подоконник и стал смотреть вверх, на светлое вечернее небо мая. Ему представились опустевший город, летняя жара, опостылевшая комната в редакции с ворохами пыльных книг и журналов, этого безжалостного печатного потока, против которого он становился своей жизнью и грудью. И рези в желудке, острый кашель… Губы его сжались.
Румяный Мишель смотрел на него чистыми голубыми глазами и морщил лоб, додумывая мысль.
— Висяша! Я приглашаю тебя в Прямухино.
Белинский вздрогнул.
— Что?! Меня? — вскрикнул он.
Мишель шагнул к нему, изящно склонил голову и прищелкнул каблуками. Непослушная улыбка светилась на его лице.
— Милостивый государь Виссарион Григорьевич! Умерьте свой пыл и соблаговолите меня выслушать. Я имею удовольствие пригласить вас посетить мой дом в имении Прямухино. Ручаюсь при этом, что у моих родственников вы найдете самый теплый и радушный прием.
Виссарион молчал. У него потемнело в глазах, земля, казалось, зашевелилась под его ногами. Хоть он и не признавал неравенства, основанного на правах рождения и богатства, а признавал неравенство, основанное на уме, чести и образовании, и заявлял, что среди любой знати назовет своим другом поэта-прасола Алексея Кольцова, — в глубине души он и непрестанно сражался с аристократами, и с восхищением и завистью признавал их высочайшую культурную миссию. Голова его пошла кругом.
Станкевич уловил его состояние.