Шестой час вечера. В восемь утра надо быть в аэропорту. Билеты на самолет уже у переводчицы. Говорят, будто бы дочь какого-то известного художника. Дана телеграмма в оргкомитет конгресса, чтобы они, исходя из времени нашего прилета и времени прихода поезда из Парижа в Страсбург, встречали бы нас на перроне вокзала. Уже получено согласие (подтверждение по-нашему, по-бюрократически) из Страсбурга. Если сейчас из ЦК не приедут, не успеют слетать в посольство Франции, придется менять билет, отменять встречу на перроне…
Из ЦК никого нет. Время идет. Мы сидим в иностранной комиссии с переводчицей, пьем кофе.
Поехал кто-то из начальников инкомиссии, самолично, в ту таинственную, мистическую комиссию ЦК, что должна меня выпукать в мир чистого воздуха.
Ждем.
Дождались! Начальник вызывает меня в кабинет:
"Значит, так. Сказали, что нецелесообразно. Валюты у нас мало. Обойдемся".
Не надо менять билеты, не надо галстук надевать, можно выпить закупленную водку, не надо волноваться за встречающего в Страсбурге, не надо копаться в карточках отдела кадров. Не пришло время душу продавать.
Удача…
Ухожу домой. На выходе начальник шепнул: "Тебя в капстрану не выпустят никогда".
Цека предполагает, а Бог… Чека не пропускает, а Жизнь…
Не доверяют — удача. Удержался на краю.
Сказали — Бог спас.
И ТАК ВЕДЬ ВСЕ
Вспомнилось нечто, решил записать. Хотелось записать одно, а пишется совсем иное. Вроде бы даже ты не волен. Я думал, так получается, когда герой обретает собственную волю и ведет перо твое вопреки задуманному. Оказывается, и при вспоминании реального, былого вдруг появляется непреодолимое желание зафиксировать нечто совсем из другой оперы, мгновение тому назад всплывшее.
Так вот и сейчас я сел записать сознательно обдуманное заранее, но почему-то, по неведомой мне, совершенно необоснованной ассоциации, вспомнилось неожиданное.
В конце 60-х Эмиль Кардин мне рассказал, как в "Новом мире" дали ему на рецензию самотек. Эмиль — суровый критик. Думаю, редко от него самотек получал одобрение. Так вот, дали ему большую папку. "Уже глядя на такой кирпич, — рассказывал он, — я засомневался. Длинно-то писать легче и соблазнительнее. Настоящее пишут кратко. Открываю папку. Анатолий Азольский. "Хроника не наших дней". Ну явный чайник, думаю. Один псевдоним чего стоит! Но я в загоне, меня не печатают, денег нет, а чем больше рукопись, тем больше платят. Со вздохом перевернул страницу, начал читать. Думал, по диагонали пробегусь, но уже через три страницы понял: это настоящее. Еще почитал, позвонил Асе Берзер, чтоб разыскали автора. Оказалось, никакой это не псевдоним, а подлинное имя…"
Так что, когда позвонила мне Инна Борисова, еще не изгнанная из журнала в том семьдесят втором, и назвала имя Азольского, для меня это не было пустым звуком.
"Юлий, — так она ко мне обращалась, а большинство называло меня Юлик, Крендель, или и уж очень редко отчество, — у нас к вам просьба…"
"У нас" — это у журнала. Назвала мне имя Азольского и обрадовалась, что не пришлось объяснять, кто таков. И без особых предисловий сказала, что Азольский пьет. Он страдает от этого, мучается, но с собой справиться не в силах. Он рабочий, и все окружение его тоже сильно пьющее, но не отвлекающееся от сего занятия каким-либо другим интересом в жизни. В командировку от журнала его послать нельзя из-за того же безобразного и мучительного недуга. Его роман, прекрасный, трижды пытались напечатать и трижды рассыпали набор по заключению цензуры. Сейчас роман правят в очередной раз. И опять надеются на удачу. Жить ему не на что, а если что и получит, пропивает. Живет он рядом с нашей больницей, так вот нельзя ли, чтобы он зашел ко мне, дабы нам вместе придумать какой-нибудь спасительный ход.
Что я мог придумать? Ну, пусть придет.
И он пришел.
Типичный пьющий работяга. Глаза белые. Говорит громко, почти орет. Тоже называет меня высокопарно Юлием.
Положил я его к себе в больницу якобы с сотрясением мозга. Стали выводить из алкогольной интоксикации. Параллельно разведывая пути в какую-нибудь приличную антиалкогольную лечебницу.
Быстро ушло первое впечатление. Толя много знал, интересно рассуждал.
Оказался он вовсе не потомственным рабочим. Отец его генерал, герой войны. Сам Толя после школы окончил Высшее Военно-морское училище, в то время имени Фрунзе, потом служил на флоте, откуда был изгнан за пьянство. После учился в юридическом институте, но не закончил, все по той же причине. Стал работать. Принадлежал к рабочей элите, рабочей аристократии: наладчик аппаратуры — это не молотком размахивать и даже не на станке что-либо вытачивать… Короче, работа тонкая и даже не совсем рабочая. Впрочем, кого называть рабочим? Какие признаки? Ну, скажем, работа у станка, скажем, сменная работа, объект действия — нечто материальное… Но тогда и хирург точно рабочий. И у станка стоим, и дежурства по сменам, и уж объект-то действий — материальнее не бывает…