- Да, вы. Вы вульгарно, по-школярски, филоните. Отлыниваете от науки, от семьи, от жизни вообще. В общем, я решил, что я дурно выполняю свои обязанности. Я твердо намерен заняться вашим воспитанием.
И тут ему пришлось забрать крышку, чтобы чай все же не пролился.
- Вы сговорились... Это всемирный заговор какой-то. Мне заместитель мой – по другой линии, – давеча объяснял, что я людей пугаю от лени. Парфенов говорил, что я еще могу стать этим... полезным членом общества. Вы, конечно, правы. Чистой воды троечник. Хотел вытащить – и убил. Черт бы побрал всех военных с их гонором.
- Владимир Антонович, вы бы его не вытащили. Господин подполковник – не такой уж романтик, чтобы ради вашей драгоценной персоны жертвовать нужным человеком, и дело тут не в гоноре. У них с восьмого года были отношения ни к черту, еще с выяснения, кто должен мародеров расстреливать. Вы что, не заметили в своем трогательном самоотречении, что Ульянова вы не удивили? – завелся Штолле.
- Я же не знал, сколько прошло времени. А он не знал, что Парфенов собирался договариваться... Он стал бы безвреден, если бы уступил сам. Я просто очень плохо соображал тогда: я действительно боюсь темноты.
- Если бы да кабы, Владимир Антонович, во рту бы росли грибы, и продовольственной проблемы не стояло бы. Вы сделали слишком много допущений, и когда все поехало, стали совать голову под падающий шкаф. Это нелогично, неразумно и ненаучно.
- Это, Александр Демидович, я с перепугу...
- Напомните мне не пугать вас. Возвращаться не собираетесь?
- Нет, – решительно отозвались из-под одеяла. – Если я не ошибся – нет. Несломанное не чинят. Будем, как сказано, считать это административной высылкой, а Ульянова, соответственно, – администрацией. Полномочной. – С каждым словом директор все больше становился похож на себя и все меньше – на того, другого... – У военных есть свой ВЦ... а весна и следующая зима будут очень тяжелыми. Я не знаю, продержится ли лаборатория без меня, и мне не хотелось бы рисковать. До Саратова мы доедем, а там надежно. Кстати. Я же вам свежий стишок не показывал. Вчерашний.
Время бронзы и сланца, рыжей слоистой глины,
Время делить себя и хоронить частями.
Паника по всей акватории торгует адреналином.
Свежим адреналином и новостями.
Ход ладони по глине груб, неумел, небрежен -
Ради чего стараться, учиться, растить уменье?
Города и поселки отступают от побережий
По всей ойкумене.
Боги ищут укрытий потише, позаповедней,
Люди пишут стихи о чужой родне и знакомых.
Как возвращались домой, с войны, ставшей последней.
Как просыпались дома.
От бронзы – одни крошки, век хрустнул и весь вышел,
Кривые горшки, плошки, неуклюжие птицы,
Горные деревушки, плоские крыши,
Плач о пропавшем муже, о схлопнувшейся границе.
Ставь слова на слова и стены на стены,
Вращай шапито небес, раскрашивай по сезону,
Держи над водой и сушей, над сизой морской пеной
Время огня, стали и железобетона.
Штолле удивился – услышанному и самому себе, потому что стихи были хороши, осмысленны и связны, в отличие от обычного осколочного пустопорожнего бреда, и потому что они, едва отзвенев, сразу принялись стучать и перекатываться на языке, как вкусная фраза, как звучное имя.
- Я же говорил – лентяй. Можете ведь, когда хотите.
- Ну, Александр Демидович, если уж вам понравилось, то конец света... – протянул Рыжий, – отменяется!
Грузовик остановился – и на мгновение стало странно тихо, а потом машина с ревом нырнула в раззявленные ворота военной базы.
Стихи из рассказа
Даже в стихах больше не встретишь роз,
они уступили место тоске и пургам,
с адом случилась оказия – он замерз
и в благовремении назвался Санкт-Петербургом.
Торф или лесс поглотил пряничный лес,
воздух ли стер театр, завтрак и площадь,
с садом случилась оказия – он исчез,
светит со дна Невы, недостижим наощупь
прямо как лето, прохожих не удивит
зябкий трамвай, идущий сквозь небо наискосок по отсутствию моста,
как и его пассажиров – родной заоконный вид:
где, как модерн, классицизм по-прежнему ядовит,
ходит по кругу шарманка, с поземкою говорит
о том, что движенье – просто,
и над дворами – с сетью и драгой – ангельский сонм парит,
снегом сорит, белеет бумагой, строителей материт
на дуньюэ, хурритском, палайском, и, впадая в иврит,
ищет по дну колодцев скользкие звезды.
От литературы береги дом и корабль, чадо и домочадца
в городе на восьмидесяти ветрах.
Классицизм опасен – если время и действие совместятся,
место обращается в прах.
Формализм опасен – продвигаешься в отсутствие света,
беззаконной монадой, частицей без несущей волны,
а вокруг… проявляются рычаги и шестеренки сюжета,
запечатывающие тебя в большую (и обычно трагическую) форму страны –
а там
белый кружевной дым над Василеостровкой,
серый кружевной лед на глазах и в сетке морщин,
а война и чума — это просто мотивировка,
чтобы не просыпаться в Петербурге без веских на то причин.
Реальное искусство опасно – заводится как мыши в соломе,
замещает квёлую кровь на муравьиную взвесь,
позволяет на одном (пост-фактум очевидном) приеме
объяснить, что это такое – сейчас находиться здесь…