Тут мне оставалось вот еще что сделать. Важное, нужное и драгоценное все уже отправлено было, но должно было потопить оставшийся порох 6 000 пуд, выпустить в магазине 730 000 ведер вина, отправить пожарные, полицейские и прочие команды, гарнизонный полк и еще два, пришедшие к 6 часам утра. Все сие сделано было. Войска наши вышли в беспорядке, и если бы злодей послал три полка кавалерии, то бы вся артиллерия ему досталась. Мюрат шел по Арбату, и мужик, выстрелив по нем из окна, ранил [какого-то] полковника. Ввечеру загорелись лавки и лабазы близ Кремля. На другой день во многих местах загорелся город и при сильном ветре, продолжаясь три дня, огонь истребил 5/6 частей города. Церкви разграблены, и в соборе стоит эскадрон кавалерии. Что Кутузов не хотел защищать Москвы, сему доказательство то, что 29-го послано повеление отправить провиант во Владимир, а Бонапарт накануне своего входа отдал [распоряжение] в приказе, какому полку быть на карауле. Теперь, пройдя четыре дороги поперек, мы стали на старой Кулужской в 35 верстах(14), ничего не делаем, не знаем, что и неприятель делает, а одна лишь партия в 1200 человек на Можайской дороге взяла в 36 часов 1300 человек пленными, курьера и два транспорта из Смоленска. В письмах из армии неприятельской, захваченных с курьером, все говорят, что грабежу не было, что все вывезено, вина нет и провианта лишь на 8 дней. Кутузова никто не видит. Кайсаров за него подписывает, а Кудашев всем распоряжает. Бенигсен надеется быть главнокомандующим. Барклай советовал оставить Москву, чтобы спасти армию, полагая, что сим загладит потерю Смоленска. Армия в летних панталонах, измучена, без духа и вся в грабеже. В глазах генералов жгут и разбивают [дома] офицеры с солдатами. Вчера два преображенца грабили церковь. По 5 000 человек в день расстреливать невозможно. Регулярного войска из Калуги и от Лобанова прибыло до 27 000 человек. Мы стоим, что будет - никто не знает. Настоящее бедственно, но будущее ужасно, хотя неприятель и должен здесь погибнуть и не выйти из России.
Вам преданный граф Ф. Ростопчин.
Н. М. Лонгинов - С. Р. Воронцову.
13 сентября. С.-Петербург
...> Письмо сие назначая для вас единственно или для немногих, коим, ваше сиятельство, сообщить заблагорассудите, я почитаю за лучшее писать оное по-русски, дабы любопытное око иностранцев не могло проникнуть содержание оного. Коль скоро правительство составлено из частей, несогласных между собою, нельзя ожидать, чтобы оное могло поддерживать себя иначе как интригами, а сии, распространяясь повсюду, наполняют все места, зависящие от оного. Таким образом, стоит только упомянуть имена министров наших, чтобы все понять и всех [о] ценить как должно.
Граф Румянцев (15) один, можно сказать, наибольшее имел влияние на все меры правительства, если не куплен Франциею, то из единственной в своем роде глупости и неспособности. [Он] всегда так действовал, как бы на жалованьи у Бонапарте, до того, что если бывали когда минуты доброго расположения государя к доброму делу, то оное не иначе исполнялось как мимо его. При всем том он вообразил и заставил многих о себе думать, что он - Макиавель, хотя голова его нимало не похожа на сего умного софиста в политике. <...>
Козодавлев, министр внутренних дел, есть его креатура, подлейший из подлецов, знающий порядок и течение обыкновенных дел и ничего никогда не значивший. <...> Много препятствовал сближению России с Англиею и постоянно показывал себя врагом последней. Сей глупый, впрочем, педант никакого никогда влияния [и] даже понятия о политической системе нашей, если то можно назвать системою, не имел. <...>
Барклай, выведенный из ничтожества Аракчеевым, который думал им управлять, как секретарем, когда вся армия возненавидела его самого, показал, однако же, характер, коего. А. не ожидал, и с самого начала взял всю власть и могущество, которые А. думал себе одному навсегда присвоить, но ошибся, присвоив их месту, а не себе, и Барклай ни на шаг не упустил ему, когда вступил в министерство. Я почитаю, сколько могу судить, что Барклай есть честный тяжелый немец с характером и познаниями, кои, однако ж, недостаточны для министра. Притом, не имея ни связей, ни могущих друзей, он один стоял против всех бурь, пока, наконец, Ольденбургская фамилия(16) и Сперанский, как утверждают, приняли его в покровительство. <...>
Б[алашов], полиции министр, другого ремесла ввек не имел как шпионство, быв долго в Москве и здесь полицмейстером. Подлой должности и поручить нельзя как душе подлой, которой никто не мог себя вверить или вступить с ним в связь. Он много делал зла, добра - немногим, а в политике ничего не смыслит. <...>
Дмитриев, пиита, человек прямой и честный, немного мартинист(17), шел своею дорогою, не входя в большие связи, кроме с старинным приятелем Балашовым и с Разумовским, с прочими он мало знался и делал одни свои дела.
Министерство, так составленное, не могло почти действовать. Для него надобна была душа. Нашлась она в Сперанском, к несчастью России(18). <...>