Мне захотелось с шумом выдохнуть воздух, я едва сдержалась. Громкая фраза разлетелась по гостиной; я была уверена, что завтра об этом невиданном комплименте будут судачить в Париже. Но что все это значило? Допустим, он увлекся мной, я этого уже не могла не видеть… однако зачем демонстрировать это всем вокруг?!
Он не дал мне времени поразмышлять по этому поводу. Резко, по-военному поднявшись, генерал с шумом отодвинул стул и снова обратился ко мне:
— Вашу руку, мадам. Надеюсь, вы не откажете мне в бильярдной партии.
Его глаза пылали животным магнетизмом. Если б он мог, он, кажется, набросился бы на меня прямо сейчас, разорвал бы шелк платья, съел бы живьем — я все это очень ясно ощущала женским чутьем. Но, черт возьми, это не рождало в д ни капли женского триумфа, вообще никакого сладкого чувства, — только страх и тревогу. Это был страшный человек, странный, опасный, человек какой-то сверхъестественной силы, рядом с которым можно погибнуть, и я как никогда понимала это сейчас.
Когда он вел меня в бильярдную, его прохладная белая рука едва заметно скользнула по моей талии, и я ясно услышала страстный яростный шепот:
— Я никогда не видел женщины красивее вас. Никогда!..
Час спустя я вышла на террасу, чувствуя себя униженной и сломленной. Это, впрочем, было обычное ощущение для меня во время пребывания в Мальмезоне. Версальский двор, где все, как говорили, было построено на лести и каждый придворный стремился добиться благосклонности королевской четы, и близко нельзя было сравнить с тем царством приспособленчества, которое складывалось вокруг Мальмезона и Тюильри. Здесь возрождались худшие образцы придворной жизни — скажем, времен раннего Людовика XIV, когда правителям безбожно льстили и слепо повиновались, когда желание короля уложить аристократку в постель расценивалось ею как высокая честь, а не как оскорбление.
«Уложить в постель… Черт возьми, этот бешеный человек именно на это нацелился. Клавьер прав. Причем Бонапарту надо, чтоб об его победе знали абсолютно все!»
Свежий ночной ветер охладил мое пылающее лицо. Я устало отвела прядь со лба, вдохнула полной грудью прохладный апрельский воздух. Мне стало лучше. Я подумала, что мне, наверное, не удастся быть хитрее всех и добиться цели, не потеряв репутации. Изменять Александру с Бонапартом — такое мне даже в страшном сне не могло привидеться, и никакие земли сына не заставили бы меня пойти на это. Я, конечно, могу потянуть волынку еще несколько дней — генерал не слишком ловок в ухаживаниях и не очень представляет, как ко мне подступиться… не будет же он назначать свидания мне прямо здесь, рядом с женой… но потом мне все равно придется резко развеять его иллюзии. На меня, возможно, обрушатся такие гнев и обида, что я не то что имущество Жана — себя саму вряд ли спасу.
Оставался только один шанс: добиться нужных мне решений в ближайшие дни, до того, как первый консул уедет в Итальянскую армию, а потом исчезнуть под благовидным предлогом. Подхватить заразную болезнь, сломать ногу, остричься под корень или стать рябой после оспы — словом, выдумать что угодно, лишь бы он забыл меня и отстал, не оскорбившись. Париж меня уже не интересовал, я не хотела блистать в нынешнем буржуазном свете, здесь слишком спертый воздух для бывших версальских стрекоз…
Возвратив Жану имущество, я уеду в Белые Липы и спасу свой брак. Разве не мое возвращение в поместье имел в виду Александр, когда мы с ним в последний раз беседовали? Хорошо, что он ничего не знает о моих парижских похождениях: подобного авантюризма он никогда не понял бы и своей жене не простил.
— Сюзанна?…
Талейран, прихрамывая, подошел ко мне с двумя бокалами шампанского.
— Я думал, вы хотите пить.
— Да, Морис… но разве что воды! Не нужно вина. Довольно его уже было сегодня.
Он сделал знак лакею выполнить мою просьбу и поставил оба бокала с шампанским на каменный парапет ограды. Лунный свет, льющийся сквозь кроны деревьев, падал прямо на них — преломлялся в тонком стекле, превращал жидкость в расплавленное золото. Было видно, как скользят вверх пузырьки шампанского, — легкие, свободные… А у меня на душе была такая гиря сейчас!..
— Сюзанна, сердце мое, я хотел сказать вам, что…
— Что? — я опустила глаза, ресницы у меня дрогнули. — Что гражданин первый консул слишком разошелся сегодня?
— Да. Это все заметили. И я бы даже рискнул утверждать, что вам не следует…
В очень осторожных, свойственных ему округлых выражениях Морис дал мне понять, что принять ухаживания первого консула было бы для меня ошибкой. В смысле — принять окончательно. Это хорошо, разумеется, что он так увлекся мной, и это даже в некотором смысле удивительно: уже очень давно никто не видел Бонапарта таким разгоряченным и неосторожным. После возвращения из Египта — так точно ни разу. Но уступить его нетерпению было бы неправильно.