Был снежный зимний день - с блеском отраженных лучей, с выстужающим уши и слезящим глаза морозом. Он рассказал о своих облаках сыну. Мальчик слушал отца, потом подошел к окну, стал смотреть вверх.
- Знаешь, папа, а я летаю, - сказал тогда мальчик.
- Как?
- Во сне, ночью. Долго-долго...
Он сказал сыну, что с облаками нужно разговаривать (потому что детям все нужно объяснять, чтобы они поняли).
- Я с ними говорил, только без слов, - сказал мальчик.
В марте мальчик простудил легкие и к концу апреля стал мертвым.
Он посмотрел в зеркало и начал срезать белую пену, похожую на твердый снежный наст, вместе с колючими волосками, которые под струей горячей воды сваливались с острой стали, исчезая в отверстии умывальника. После бритья завернул кран, вытерся, лосьоном смочил выбритую кожу; затем развинтил бритву, вынул лезвие, разрезал белое, похожее на большую вафлю полотенце на несколько полос. Жгут был похож на тот, которым в детстве стягивали ногу, когда он упал на осколок стекла - кровь сильно текла из раны. Мама тогда плакала, а ему сильнее, сильнее стягивали жгут.
Он улыбнулся. Страха не было. Пододвинул табурет к трубе, изогнутой у потолка. Держась одной рукой, стал привязывать конец веревки к изгибу. В голову залетел какой-то глупый мотивчик. Потом исчез. В горле пересохло. Он закончил с веревкой. Сошел с табурета, открыл кран. Струя белесой воды падала в умывальник, разбрызгивая капли, уносилась в круглое, с пластиковым перекрестьем, отверстие стока. Стал пить большими глотками. Язык ожил во влаге, лениво зашевелился. Вода в горле сделала недовольный звук "крак", подбросив кверху кадык. Он ощутил размеры своего горла и, как вода опустилась вниз. Напившись, опять встал на табурет. Просунул голову в петлю. Затянул на шее. Толкнул табурет.
Дождь закончился, оставив после себя промытую свежесть. Мохнатый, лиловый студень облаков рассеивался, очищая прозрачное небо. Где-то, совсем далеко, через этот кисель мягким, багровым сиянием светило солнце. Кран, который забыли завернуть, скучно шумел водой. Он уже не знал об этом и не слышал, как жена требовала, чтобы он освободил ванную...
Всю ночь тело лежало на холодном столе в подвале морга. По глубокому густо-синему небу, слегка ржавому у горизонта, растекались большими кляксами ночные облака. Между ними, если смотреть прямо вверх, едва заметно дрожала далекая желтая бусинка-звезда.
день Девятый.
То, что о его существовании привыкли забывать, давно перестало огорчать Давида Исааковича. Вероятно, с тех пор, когда перепуганные нежданным наступлением гитлеровцы впопыхах, - прежде не мнилось, что нация эта что-то способна натворить впопыхах, - расправились с еврейским гетто: забывая добивать раненых, сверять расстрелянную еврейскую наличность с регулярно пополнявшимся еврейским же капиталом, и напрочь запамятовав о существовании какого-то Давида Исааковича (тогда просто - Давида), перенесенного на чердак обитателями многолюдной квартиры-камеры из-за боязни заразиться, но никак не из подпольных мыслей спасти больного тифом товарища от расправы. Во-первых (сразу же и в-последних), потому, что сами не могли ведать о ней. В многонаселенном жилище хотели уберечься от смерти - и совершенно непочтительно вынесли ее прочь, на чердак. Возможно, в иное время такая вольность сошла бы с рук, но не теперь, когда уже три года смерть считала себя хозяйкой на этой земле. Заручившись где нужно одобрением и поддержкой, она скоро возвратилась к месту своего изгнания, тяжело гремя коваными сапогами, сердито подгоняя солдат с нахлобученными на серьезные лица касками, которые автоматили прямо от вышибленных дверей.
Тифозный обморок уберег память Давида Исааковича от ужасных звуков, и лишь таинственное исцеление (родня библейских чудесностей) приуготовило ему такую заботливую тишину, что Давид Исаакович, очнувшись и глядя в темноту чердака, долго не мог понять своим еще слабым умом, жив он или уже умер.
Много лет спустя после тех страшных событий, обдумывая, почему все-таки ему досталось счастье (обыкновенная людская логика: если жив - значит, счастье) не иметь своей крошечной роли в совершившейся трагедии, Давид Исаакович отыскал только один ответ, состоящий в том, что сама смерть позабыла о нем, так увлекшись своей затеей, как возможно лишь ей да детям - крайне ответственно и серьезно. Постигнув это, он перестал хранить внутри вечную обиду на то, что его почти всегда забывали - было это похоже на блестящий талант выделиться из толпы, только вывернутый на совершенную его изнанку - проявив знаменитую мудрость отдаленных временами праотцев.