– Чтоб вы, тетя, сдохли!
Вообразите ужас всей набожной семьи!..2
Когда мне было восемь лет, мои родные перебрались в Херсон, куда я и привез из деревни все, что развилось во мне на воле, без присмотра, в степи. В этом отношении в Херсоне мало что изменилось, хотя меня отдали в начальное училище и дальше – в высшее начальное. На улицах и в школе я был первым шалуном, крикуном, дерзилой, драчуном3. Учитель говорил, бывало, что меня недаром зовут “Крученых”.
Вдобавок ко всем шалостям я был крайне свободолюбив, не терпел стеснений, был наивно правдив – настоящий дикарь. Да, вот слово найдено!4
Вспомните, что в эпоху футуризма были вытянуты из-под спуда этнографических музеев не только так называемые “примитивы”, т. е. работы художников раннего средневековья, но и прямо произведения дикарей5. И постфутуристское новаторство дореволюционного времени все больше приближалось к первобытному искусству с его палочками, квадратиками, точечками и т. п. (супрематизм, беспредметничество). Но это к слову…
Итак, я не терпел школьного начальства, мало “пострадал” от воспитания, тем более, что дома о нем и не подозревали. В этом смысле я был беспризорным “гадким утенком”. Среда меня ненавидела и платила за мой дикий нрав не менее диким отношением. За мной установилась бедовая слава. Тогдашние шкрабы не могли меня “оценить” и понять. Однажды донос обвинил меня в таких поступках, от которых я сам содрогнулся. Меня исключили, не слушая оправданий. Пришлось заклейменному “членовредителю” докончить образование в другой школе.
Деревня и пыльные улицы Херсона потворствовали моему дикарству. Школа – все же немножко цивилизовала. Я страстно полюбил книги, зачитывался Гоголем, чуть ли не наизусть знал его “Вечера” и “Миргород”6. Мне было уже 14 лет. Был у нас ученик, изумительно передававший “Записки сумасшедшего”. На меня это чтение производило неотразимое впечатление. Дома я, потихоньку от всех, старался подражать своему товарищу. В пустой квартире раздавался дикий хохот помешанного…
Еще учеником – начал заглядывать в театр. Сезоном 1902 или 1903 гг. в Херсоне была труппа Мейерхольда. Особенно поразил меня “Потонувший колокол”7. Свежий, голодный глаз пожирал игру Мейерхольда, Кашеварова, Мунт, Снегирева и др. Впечатление было необычайное! Особенно от начала. Я видел перед собой не декорации, но дремучую темную зелень глухого леса. И на этом фоне развертывались захватывающие события: Генрих скатывался по оврагу в страшную пропасть, Раутенделейн чесала свои неестественно-длинные золотые волосы, кричал леший, хохотала и завывала старуха-ведьма; из замшелого колодца вырастала зеленая скользкая голова водяного (играл сам Мейерхольд).
Окончательно потрясли его дикие слова:
Запечатлелись и другие драмы, комедии и даже оперы.
На актеров Херсону везло. В городском театре в те же годы играла королевистая Алла Назимова, оглушал Орленев и трагедийствовал сутулый Россатов9.
В 1905-06 гг. выступал А. Закушняк, тогда еще молодой, темпераментный10. Он превосходно читал рассказы Чехова и модные тогда либеральные стихи. Его выступления имели шумный успех. Молодежь устраивала даже политические демонстрации.
Искусство театра покоряло, но не настолько, чтобы уйти в него. Да и как это сделать? В 15 лет такой переизбыток сил, что влечет слишком многое. А основным был протест против всего, связывающего порывистые и противоречивые устремления. Я был полон “вольнобесия”, искал выхода.
В нашей школе попадались и хорошие педагоги. Особенное влияние имели на меня “столичные” учителя рисования. Они знакомили [нас] с “декадентством”, говорили об импрессионистах. Случайно это было или, может быть, я ошибался, но мне казалось, что преподаватель русского языка был слабее: литература в этот период меня не так захватывала, как рисование. Вот почему, когда я окончил херсонскую школу и мне предстояло выбрать специальность, я решительно повернул к живописи. Меня тянуло к чему-нибудь огромному, красочному, а главное – свободному.
Понятно, что я ничего не знал, например, ни о технике, ни об инженерах, производство казалось мне скучным, мизерным. Строить однообразные дома для тогдашней жизни? Не дело! Была еще карьера чиновника. Но это мертвое рабское сословие, помешанное на взятке, кстати, высмеянное Гоголем, – меня просто пугало. А тогдашняя военслужба – чистое самоубийство!
Спорить со мною по поводу выбора профессии было, разумеется, напрасно, как и вообще спорить со мною: окончив курс высшей начальной, я был более нервен, неуживчив и неприличен, чем даже до школы11. У меня был уже свой идеал, который, я уверен, не могли бы свалить никакие силы в мире. “Свободный художник” – это звучало гордо, в этом было что-то магическое. Конечно, я мог бы попытаться поступить и в университет, но для этого требовалось долгое время на подготовку. Оттяжка, замедление, скучная зубрежка были не в моем характере и не в моих силах, а “свободные искусства” перетягивали все. Словом, вскоре я был в одесском художественном училище…12