Читаем К Колыме приговоренные полностью

Окончилась война так же внезапно, как началась. Прискакал на коне из города тот же похожий на цыгана однорукий уполномоченный, он, как и раньше, был пьяным, но если тогда он кричал; «Война! Война!» — то теперь, слезая с коня, чуть не упал, а когда его поставили на ноги, выматерился и сказал: «Всё, курва, наша взяла!» На площади, у школы состоялся митинг. После него — все как сошли с ума: под звонкие, бог знает, откуда взявшиеся гармони плясали так, что, казалось, навсегда вбивали в землю своё военное лихолетье, обнимались и бросали вверх шапки, пели и плакали, а когда заголосили потерявшие в войну мужей бабы, казалось, всё, вместе с ними взятое, не выдержит и вместе с ними взорвётся.

Ну, казалось, теперь-то: живи — не хочу. Поднимай обездоленную войной землю, а она-то уж тебя прокормит. Так нет же: опять этот голодный сорок седьмой год! До него, в сорок шестом, весна была вялой, ледоход на Томи прошёл без половодья, а летом пошли такие дожди, что и света белого не стало видно. Затопив сенокосные луга, вздулась Томь, а когда на её берег у школы вынесло утопленника, старые люди стали говорить, что это к несчастью. В это поверили, а так как утопленник был ещё и голым, решили: будет неурожай. И правда: рожь, не успев налиться зерном, стала гнить на корню, а картошка, выдурив в ботву, не дала и ведра на сотку. Зимой ещё как-то держались, чтобы сэкономить на очистках, мелкую, как горох, картошку варили только в мундирах, а когда садились за стол, делили её поштучно, из ржаных отрубей делали лепёшки, из овсяных — варили кисели, от которых хоть и сводило рот, как от уксуса, но и они — не за каждым столом были. Настоящий, хуже, чем в войну, голод начался весной. Ели всё, что попадало под руку. Из крапивы, лебеды, картофельной и свёкольной ботвы варили баланду, а из прошлогодней, случайно оставшейся в совхозной земле уже гнилой картошки пекли тошнотики. От голода люди пухли, дети и старики умирали, как мухи по осени, и по ним, кажется, уже и никто не плакал. Голод сушил слёзы и превращал сердца в камни. Этой весной мать Дуси сошла с ума. Случилось это так.

В один из дождливых и уже поздних вечеров к ней пришла кривая Верка. Так как в голодном селе было не до писем, и по его адресу похоронок уже не слали, работала она теперь в сельпо уборщицей. Увидев её, мать испуганно вздрогнула и спросила: «А ты кого это за собой привела?» «Да никого», — ответила Верка. «Как никого?» — не поверила мать и, подойдя к Верке, стала подозрительно осматривать, что у неё за спиной. Делала она это очень осторожно, словно боялась, что тот, кто у Верки за спиной, может её ударить. Не обнаружив там никого, мать успокоилась, но ненадолго. Вскоре, подойдя к окну, она постучала в него кулаком и зло крикнула: «А ну, иди отсюда!» И, успокоившись снова, сказала Верке: «Я ведь за Митю боюсь. Уведут, а потом и ищи». «Тётя Надя, — расплакалась Верка, — да кто ж его уведёт?» «А то некому!» — ответила мать и, подойдя к Митиной кровати, укрыла его собой от Верки. Дуся так перепугалась случившегося, что не спала всю ночь. А когда в полночь началась гроза, в освещающих избу её всполохах она видела, как мать, пряча под одеяло Митю, всё грозила кому-то в окно. Утром она не вышла на работу, а Митю не пустила на улицу. Вскоре она стала прятать его и от Дуси. Прятала она его под кровать, а когда Дуся входила в дом, спрашивала: «А ты не знаешь, где это наш Митя?»

Из города, куда сообщили о матери, приехали за ней два санитара. Оба они были крепко сложены, с толстыми, как у мясников, лицами и по-охотничьи в высоких сапогах. Телега, на которой они приехали, специально была оборудована под перевозку умалишённых. Сзади её помещалась из толстого тёса будка, на дверях была с замком железная решётка. Когда мать в неё вталкивали, она вырывалась из рук санитаров и звала Митю. Им, двум здоровым мужикам, втолкнуть её в будку ничего не стоило, и поэтому делали они это ловко и даже весело, но когда одного из них, вырываясь, мать укусила за руку, он так ударил её по лицу, что у неё из носа потекла кровь. «У-у, падла!» — выругался он и, захлопнув за ней решётку, закрыл её на замок. Лошадь санитары сразу пустили в галоп, и пока не выехали за село, мать билась в будке и кричала, а Дуся бежала за ней и плакала.

Оставшись с Митей, Дуся не знала, что делать. Кормить его было нечем, и у него скоро начали опухать ноги. Он всё больше лежал и жаловался, что у него кружится голова. Есть он просил только в первые дни, а потом и это перестал делать. Лицо его стало восковым, глаза впали, а под ними появились чернильного цвета тени. «Дуся, а ведь он умрёт», — со слезами на глазах говорила Верка. Один раз, вечером, она принесла ему хлеба. Когда Митя, жадно глотая, ел этот хлеб, она гладила его по голове и плакала, а через два дня за ней приехал милиционер и увёз её в город. Оказывается, хлеб, которым Верка кормила Митю, в тот день она украла в сельпо. От булки, которую она там украла, хлеба она дала не только Мите, но немного и Дусе.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже