А Федора, уже допив Дусину бутылку, пьяно мотал над столом головой и всё нёс про своего Бога. «Ему, — тыкал он в потолок пальцем, — всё известно!» «И когда тебя унесёт!» — сердилась на него Дуся, но Федора уходить не собирался. От Бога он перешёл к земному, главным образом, к себе, и по его словам выходило, что жизнь у него сложилась совсем не так, как бы он хотел. С женой ему не повезло, потому что она дура, дочь, которую он пять лет назад выдал замуж, тоже оказалась дурой, потому что своего Ваську, такого же, кстати, как и она, дурака, недавно бросила, и сосед, оказывается, у него тоже был дураком. «Все дураки! — кричал он, а увидев, что Дуся всё ещё сидит перед ним, зло добавил: — И ты дура!» Дуся на него не обиделась: на дурака обижаться — сам дураком станешь. Наоборот, ей Федору было жалко. И не потому, что он в пьяной жалости к себе уже хлюпал носом, нет, просто она в своём возрасте хорошо знала: несчастлив тот, кто и в старости не понял, что любая жизнь — это радость. Взять хотя бы и её военное лихолетье. Разве не было и в нём хорошего? Было. И чтобы вспомнить его, надо, как понимала она, обратиться не к той памяти, что сохранил ум, а к той, что оставило сердце. Мешал ей это сделать пьяный Федора. От своих дураков, видимо, он снова решил вернуться к Богу. «Бабка, — опять спрашивал он, — ты как кумекаешь. Бог есть?» Ушёл Федора от неё уже далеко за полночь.
А сердце Дуси из военного лихолетья сохранило много. Вот она за рекой с Митей. Они рвут черёмуху, над ними голубое и такое глубокое небо, что, глядя на него, кружится голова и захватывает дыхание, а солнце, — оно совсем рядом, и так ласково играет над ними, что хочется достать его рукой и погладить, и кругом тихо, и лишь иногда лёгкий ветерок, сорвавшийся с водной глади реки, вдруг пробежит по верхушкам черёмух и тут же где-то рядом спрячется, и снова тихо, и опять: это голубое небо и ласковое, похожее на цветущий подсолнух, солнце. Митя черёмухи уже наелся и, свернувшись калачиком, спит на пригретом солнцем пригорке, Дуся, выйдя к реке, любуется её зеркальной гладью, а когда над рекой начинают кружить ласточки, ей кажется, что и она, вместе с ними, так же легко и красиво то падает в воду, то, словно подхваченная ветром, взмывает вверх, высоко в небо. Домой они с Митей идут с полным лукошком черёмухи, а мать, встретив их у калитки, ласково говорит: «Кормильцы вы мои милые». В этой же черёмуховой роще Дуся была без Мити уже поздней осенью. Небо было таким же голубым, но уже не казалось, как в тот день, бездонным, земля, отдавая накопившееся за лето тепло, затягивала его серой дымкой, солнце было прохладней и уже не походило на цветущий подсолнух, стояла такая же тишина, но не тронутая, как раньше, шелестом черёмуховых листьев, она, казалось, останется здесь навсегда, даже зимой, когда где-то будут гудеть вьюги и играть метели. И вдруг из глубины рощи, словно из другого мира, донеслась до Дуси звонкая и, как показалось ей, полная печали песня. Пела девушка, пела она о любви и о море, о белокрылых чайках и коралловых островах, и о своём далёком возлюбленном, а когда кто-то ей крикнул: «Э-эй!» — и песня смолкла, Дусе стало грустно. В тот день вечером, уже засыпая, Дуся, наверное, впервые в жизни подумала, что и у неё когда-то будет своя любовь. От этого сладко защемило сердце, но она тут же себя одёрнула: думать так в её возрасте — и смешно, и стыдно.
И ещё запомнила Дуся, как она уже зимой каталась с горки на санках. Санки тогда были не такие, как сейчас — не на металлических полозьях, не с аккуратным сиденьем и удобной спинкой, а делались они из обрезка доски, снизу обмазывались коровьими лепёшками, потом поливались водой и морозились. Назывались они не санками, а салазками. На таких салазках, пока скатишься с горы, не раз кувыркнёшься и так накрутишься вокруг себя, что внизу, когда встанешь на ноги, кажется, и земля, и небо вместе с тобой куда-то падают, а потом долго-долго кружатся. Катались обычно вечером, когда сумерки уже окутывали землю, а на небе появлялись первые звёзды. У Дуси перед тем, как ухнуться с горы на своих салазках, от страха останавливалось сердце и захватывало дух, а когда она летела с горы, казалось, что там, внизу, где было уже совсем темно, её кто-то обязательно схватит за ногу и унесёт с собой в тот чёрный лес, что стоит за замёрзшей речкой. Конечно, никто её за ногу не хватал и, скатившись вниз, она оборачивалась лицом к этому лесу и кого-то в нём дразнила: «Ну, хватай, хватай!» Возвращалась домой Дуся поздно, когда уже на небе было много звёзд и висела над её головой луна. Звёзды ей казались мохнатыми светлячками, а луна ласковой кошкой. Кругом было так тихо, что если бы не свет в окнах, можно было бы подумать, что деревня уже давным-давно уснула. А свет так тепло и мягко падал из окон, что Дусе казалось: живут за ними очень добрые люди, они довольны своей жизнью, сейчас, после трудового дня, они пьют чай с вареньем и мирно беседуют. И у неё, думала Дуся, жизнь будет такая же добрая и хорошая, как и у этих людей.