Дядя Лукьян жил чуть наискосок от Маняши. Избенка у него была низенькая и черная, словно обуглившаяся. Когда-то ее срубили на скорую руку. Видно, была нужда у людей. Отпечаток этой нужды остался на избенке до сих пор. Она стояла без наличников на окнах и без крыльца. Строители ее старались поскорее вселиться. Была бы хоть крыша над головой, а о красоте и удобствах потом можно позаботиться. Но что-то помешало им потом украсить избу. Так она и простояла не один десяток лет, портя своим сиротливым, заброшенным видом прямую красивую улицу. Дяде Лукьяну изба досталась уже поизношенной, почерневшей. Он мог бы привести ее в божеский вид. В ту пору, говорят, у Родимушки водились деньжата. Но он и пальцем не пошевелил. Даже палисадник сломал на дрова. Избенка стала еще сиротливее.
— Шатун и есть шатун, — прибавила Маняша, оглядывая ветхое жилище дяди Лукьяна. — Как раньше жил непутево, так и…
Она не договорила. Ни к чему это. Кто знает, что завтра будет?..
— Бог с ним, — прошептала Маняша.
Она привыкла вот так рассуждать с собой. Думает, думает, а потом вставит словечко вслух. И кажется, что не одна в избе. Кажется, разговаривает с кем-то. Так и день проходит. День да еще день. А к ним еще денек!. Вот уж и месяц позади. И год. Жизнь течет под уклон. И позавчера так было. И вчера. И сегодня бы… Да вот…
— Сон, сон… И что это за сон?
Маняша прилегла в полутемной комнате на кровать, хотя было еще не время. Да и вообще она редко ложилась днем. Все как-то было некогда. А летом в особенности. Если же и ложилась, то на полчасика после обеда. Чтобы старые кости отдохнули. Теперь же Маняшу привела на постель не усталость.
Маняша не раскаивалась уже, что рассказала про сон дяде Лукьяну. По правде, разговор с Родимушкой ее даже успокоил. По-глупому и по-смешному рассудил дядя Лукьян, непутевый сосед, но Маняше стало легче. Не страшного он ей наговорил, не встревожил пуще прежнего. На облигацию свернул, старый черт! Да и за это спасибо. А то еще пугать бы начал — страдай потом…
Маняша и сама не знала, что это ей вздумалось прилечь в неурочное время. Сказать, что устала, так нет, усталости она не чувствовала. День еще только начинался. Но Маняша не хотела задумываться над такой причиной. Значит, требовалось. Покой нужен был.
— Жись-то, жись-то… сколько всего пережила! — сказала Маняша и сама удивилась, сколько разного-всякого приключилось с ней за шесть с половиной десятков лет ее жизни. — Чего только не было, боже мой!..
Много всего было. И горького, и сладкого. Больше горького, чем сладкого. Только горькое, оно временем подслащается. Маняша уже давно поняла этот добрый закон жизни. То, над чем в молодые годы слезы проливала, теперь вспоминалось с удовольствием, как маленькое огорчение на веселом празднике. Старое горе сейчас вроде бы уж и не горе вовсе, а так, неприятность.
— Плохое-то забывается, — прошептала Маняша, — а хорошее остается.
И вдруг ей захотелось вспомнить что-нибудь хорошее и светлое. Чтобы можно сказать без зазрения совести: «Да, было!» Чтобы уверенно сказать, что жизнь прожита, как у людей. Но зачем это — уверенно сказать, — и Маняша не знала. Просто захотелось ей. Захотелось и все…
Маняша, ее муж Василий и Пашка Кривобокова
В самом конце 1941 года (Маняша и число помнила — шестнадцатого ноября) Маняшиного мужа Василия, дорожного техника, забрали в армию. Маняша осталась с пятью ребятишками, старшему из которых пошел тогда шестнадцатый год, а младшему не было и пяти. Да и обижаться нельзя было: немец обложил Москву, тяжело воевала Россия и помощи ниоткуда ждать не приходилось. Брали в армию всех, не смотрели, кто дома остается. Василий и то прожил с семьей почти пять военных месяцев. Давным-давно разносили по домам похоронки. Плач подымался то слева на улице, то справа, а то сразу со всех сторон.
Посчастливилось Василию и после мобилизации. На третий день он вечером прибежал домой и сказал, что пока оставляют его в городе и вроде бы почти на старой должности, только жить будет, конечно, в казарме. Так и получилось. На той же неделе Маняша увидела его на городской площади. В серой шинелишке, в обмотках, тощий, непохожий на себя, он вел куда-то таких же понурых и тощих солдат. У каждого из них сбоку был подвешен котелок. А у Василия котелка не было. Неумело подпоясанная шинель вздувалась у него на спине, отчего казалось, что он горбат. Шел он как-то понуро, глядел под ноги, и, хотя у него была привычка — глядеть под ноги, Маняше показалось, что муж совсем упал духом, позабыт, позаброшен. Ей стало жалко его, и она заплакала. Слезы лились по ее щекам. Никогда раньше не роняла она таких обильных слез. Да и позже так плакать ей не случалось. Даже и в тот день, когда принесли на мужа похоронную…