— Машинист! — гаркнул папаша Анри. — Простой машинист! Вот кто имеет там право говорить за всех! От имени всего своего государства. Разве у нас поверят, что в правительстве у них сидит наш брат — пролетарий! От сапожника до чернорабочего! Я видел их, этих хозяев! Сам, своими глазами видел... Разве у нас поверят, что государство за свой счет строит санатории для рабочих? Что везде на самых ответственных местах — рабочие?
В зале стихло. Слушали папашу Анри внимательно. Я заглянула вниз: мозаика голов, черных, рыжих, светлых. Женщины в легких платьях, мужчины без пиджаков, развязали галстуки, — жарко, дышать нечем. Многие курили. Дым тянулся кверху и синими пластами переваливался над головами. Люстры казались масляными пятнами, лица просвечивали смутно, как блики.
— Вадим, брось хоть ты дымить. Задохнуться можно.
Он удивленно посмотрел на меня, придавил большим пальцем тлевший в трубке огонек и сунул ее в карман.
Я уселась поудобнее и, уткнувшись подбородком в скрещенные на барьере руки, вглядывалась в папашу Анри и силилась представить этот русский митинг, о котором он говорил, и русских железнодорожников, но они виделись мне в плоских кепи французских железнодорожников — «шемино», а старый машинист говорил хрипловатым срывающимся голосом — точь-в-точь, как папаша Анри.
Папаша Анри кончал уже свою речь, и всё обошлось бы тихо, если бы он не воскликнул напоследок: «Россия — наш маяк! И нам, французским пролетариям, светит советская звезда!» И вдруг плотную, напряженную тишину взорвало. Раздались пронзительные свистки, послышались крики: «Агенты Москвы! Продажные! Предатели Франции!..» А внизу уже посыпались стекла — били окна, замелькали в воздухе палки, летели стулья. Тут-там вскочили, но настоящей драки не произошло, так как фашиствующих молодчиков быстро выбросили в боковую дверь. А зал стоя скандировал:
— Бой фа-шиз-му! Бой фа-шиз-му! Бой фа-шиз-му!
Делегаты сменяли друг друга — работники почты и телеграфа, работники Газовой компании. Коммунисты и социалисты, католики и неверующие. Все говорили о том, что в России они ходили куда хотели, и видели что хотели, и говорили с кем хотели, и чувствовали себя среди настоящих друзей.
Внезапно в зале поднялась буря. Все вскочили и с громкими восклицаниями забили в ладоши. Это пошел на трибуну Марсель Кашен.
Среди мощных возгласов я узнала знакомый голос. Привстав на носки, я заглянула вниз и увидела Жано и рядом с ним Рене и Жозе. Они сидели двумя рядами ниже нас. Я окликнула их.
— Спускайтесь к нам, — позвал Жано, — потеснимся!
Пока мы устраивались, в зале стихло.
Марсель Кашен говорил спокойным голосом, медленно и напевно, немножко по-старинному.
Старый пролетарский борец говорил о миролюбивой политике Советского Союза, который один на всей планете серьезно и искренне борется за мир, о том, что Франция переживает грозное время: растет опасность извне, а внутри изменники, ничтожные люди, стоящие у власти, рядясь в одежды якобинцев, потихоньку прокладывают дорогу фашизму...
— Не проложат! — крикнула я. Вадим повернулся ко мне.
Мы встретились глазами.
Глаза Вадима улыбнулись мне и опять устремились на оратора.
— Господин Даладье рядится в плащ Робеспьера, — говорил Кашен. — Жалкая имитация! На деле же Даладье фашизирует Францию! Никогда не спрятать ему своих темных дел под маскарадный плащ Робеспьера! Фашизм — это бедствие, самая большая угроза свободе человечества! И мы будем бороться! Бороться вместе с Советским Союзом! Нам некогда играть словами. Дело советского народа — наше дело, дело французского пролетариата, дело всех людей труда! Всего мира!..
Я смотрела на Вадима, он не спускал глаз с оратора, и вдруг я увидела, что у Вадима русское лицо, единственное тут среди тысяч. И что-то похожее на чувство гордости охватило меня — за это лицо, и за страну, о которой тут говорят, что стала надеждой всех честных людей мира, и что страна эта — наша Родина — Вадима и моя. Странное это было чувство, новое, незнакомое.
— Преградим дорогу фашизму! — выкрикнул вдруг Рене.
— Преградим! — подхватили в зале.
На верхнем ярусе свежий голос молодо и звонко затянул:
— «Это есть наш последний...»
И все, встав, подхватили.
Я скосилась на Вадима: он стоял по-военному — руки по швам — и пел по-русски. Лицо у него было строгое и взволнованное, и на чистом лбу обозначалась одна-единственная морщинка.
Пели Анри Барбюс и Поль Ланжевен, Вайяи-Кутюрье и Марсель Кашен; пели возвратившиеся из Москвы делегаты, и Жано, и Рене, и Жозе.
Когда кончился последний куплет, снова понеслись возгласы: «Советы в Париже! Советы повсюду!..» Председатель поднял руку и, подождав, когда зал попритихнет, объявил, что митинг окончен. Люди устремились к выходам.
Мы решили подождать, пока схлынет толпа, но, увидев, что ждать придется долго, влились в людской поток, и он медленно понес нас по узким лесенкам, через тесные площадки, к выходу. Мы старались не потерять друг друга, и всё время перекликались. Держаться за руки было невозможно, — нас то и дело разъединяли. И только Вадим крепко стиснул мой локоть и не отпускал.