Я баловень судьбы… Уж с колыбели
Богатство, почести, высокий сан
К возвышенной меня манили цели, —
Рождением к величью я призван. —
Но что мне роскошь, злато, власть и сила?
Не та же беспристрастная могила
Поглотит весь мишурный этот блеск,
И все, что здесь лишь внешностью нам льстило,
Исчезнет, как волны мгновенный всплеск.
Есть дар иной, божественный, бесценный.
Он в жизни для меня всего святей,
И не одно сокровище вселенной
Не заменит его в душе моей:
То песнь моя!.. – пускай прольются звуки
Моих стихов в сердца толпы людской,
Пусть скорбного врачуют муки
И радуют счастливого душой!
Когда же звуки песни вдохновенной
Достигнут человеческих сердец,
Тогда я смело славы заслужённой
Приму неувядаемый венец.
Но пусть не тем, что знатного я рода,
Что царская во мне струится кровь,
Родного православного народа
Я заслужу доверье и любовь, —
Но тем, что песни русские родные
Я буду петь немолчно до конца
И что во славу матушки России
Священный подвиг совершу певца.
Первое стихотворение «Задремали волны…» он написал в Крыму, в родительском имении Ореанда. Был май 1879 года, он сопровождал отца на испытаниях броненосцев в Черном море и побывал в белом доме с колоннами, увитыми виноградом. Среди скал над морем расположился сад: мирт, лавр, кипарис, «объятый вечнозеленой думой», кусты роз, прохладный под портиком фонтан. Здесь он «вкусил впервые высшее из благ, поэзии святое вдохновенье». Восемь строк, он их включил в свои сборники, не исправив ошибку, деликатно замеченную поэтом Я. Полонским.
Начинающий поэт рисовал лирическую картину: «Задремали волны, ясен неба свод; светит месяц полный над
Но уроки поэтического мастерства еще впереди, а пока интересна другая деталь: откуда у этого «баловня судьбы», знатного двадцатилетнего юноши, в первом же стихотворном наброске появляются слова «горе», «муки», да и последующие его стихи не лишены тех моментов человеческой жизни, которые мы определяем словами «горькая доля», «печаль», «огорчения», «юдоль земная», «беда». Не о себе он печалился – о других. «В нем была органическая человечность, врожденная гуманность, потому что она не могла быть следствием личного опыта, слишком малого у столь молодого человека», – говорили знавшие его.
Но настоящую тягу к сочинительству он почувствует в последнем заграничном плавании. Стоянки были долгие, и он, лейтенант фрегата «Герцог Эдинбургский», смог быть гостем своей любимой сестры Ольги Константиновны, Королевы эллинов. Стояло жаркое, с синевой в дрожащем воздухе лето, сменившееся тихой, теплой, разноцветной осенью. Над Татоем – 20 верст от Афин, – где стоял дом сестры-королевы, полыхали причудливые закаты. Пламенела вершина Пентлика. Память с услужливостью подсказывала, что Татой – это древняя, овеянная мифами Дакелия. И все эти красоты и историко-романтические мысли пробудили в лейтенанте желание писать стихи. Делал он это робко, неуверенно, но сочинил «целую гору» строф.
Читал он их только сестре Оле. Она была единственной наперсницей его поэтических устремлений. Да еще королевская поросль – племянники и племянницы. А он, который выше всех титулов ставил звание Поэта, даже думать не смел носить это желанное звание и попасть в круг настоящих признанных поэтических имен.
Читал он Ольге стихи каждый день, с выражением и без него, тихо и громко. Она, видя пламень в его глазах, по доброте сердечной хвалила всё.
Но из всего, написанного тогда, остались жить лишь два стихотворения. Остальное, по счастью, не увидело света. «И надеюсь, никогда не увидит», – говорил он.