Называя её матерью, мне хотелось показать соседям, наверняка слышавшим меня, что я принимаю её как мать. Я не смог бы назвать Османа-агу папой, но жена его — совсем другое дело — в ней была какая-то материнская доброта.
Весть о моём появлении распространилась по всей деревне, и соседи знали, кто я и кого зову. Мой зов передали из дома в дом, и жена Османа-аги, навещавшая в это время своих подруг и наверняка рассказавшая обо мне, прибежала домой.
— Я не хотела будить тебя, Джемал, — сказала она. — Мы уже позавтракали, но твою долю я оставила. Хочешь яичницу?
Она казалась очень довольной, и все женщины и девушки, выглядывавшие из своих окон и дверей и наблюдавшие за этой сценой, улыбнулись.
Но хотелось бы знать, как бы они отнеслись ко мне, если бы я сказал, что не стану турком и, хотя она очень хорошая женщина, никогда не забуду мою маму и не приму другую!
Пока я завтракал, в дом вошёл Али, он нёс на спине огромную вязанку хвороста и положил её в углу у очага.
— В следующий раз, когда пойдёшь в лес, обязательно возьми с собой братца Джемала, — сказала ему мать. — Ты должен подружиться с ним.
Али виновато и смущённо кивнул головой. Затем, схватив деревянный бак для воды, выскочил во двор. Его поспешность навела меня на мысль, что он не хочет, чтобы я носил воду и собирается всю работу делать сам. Закончив свои утренние дела по хозяйству, и освободившись для прогулки со мной, Али повёл меня знакомить со своими друзьями. Мы зашли к одному парню. Он служил раньше в турецкой морской пехоте и считался в деревне важной персоной. Видно было, что он ждал нас, ибо женщин дома не оказалось, а комната была наскоро прибрана. Ко мне отнеслись, как к знаменитости. Моряк был почтителен и любезен. В доказательство своей искушённости в жизни он рассказал мне, что побывал не только в Трапезунде, но и в Стамбуле.
— Покажи ему свою форму, — упросил его Али.
Моряк открыл шкаф и с гордостью показал мне свежевыстиранную белую матроску. В шкафу другой одежды не было — очевидно, одеяние это было слишком свято для него, чтобы хранить с остальными. Мне этот парень понравился. Он бывал в городах и служил матросом. Мы могли найти общий язык, стать друзьями. Ни он, ни Али ни разу не упомянули о моём армянском прошлом. Они отнеслись ко мне как к своему. Не расспрашивали меня о семье и ни разу не упомянули в разговоре слова «армянин» или «христианин».
Пришёл посмотреть на меня деревенский мулла — настоящий дьявол в тюрбане. Посовещавшись с женой Османа-аги, он сказал, ухмыляясь, как старый волк, что сделает мне обрезание, и похлопал меня по плечу своей страшной шаманской рукой.
— Не бойся, — пообещал он. — Это не очень больно.
Али сказал, что это кровавая операция, но меня больше пугал смысл её. Я подумал, что если позволю мулле сделать обрезание, то никогда больше не смогу стать христианином. Это будет окончательным и бесповоротным актом отречения от веры, национальности, семьи, Европы, цивилизации и всего того, что я так лелеял в своём страдальческом сердце!
Поразмыслив над этим дня два, я решил, что мне лучше умереть, чем подвергнуться обрезанию.
Жене Османа-аги я сказал, что не привык жить в деревне и хочу вернуться в Джевизлик. Она поняла, что я очень несчастлив, и послала за мужем. Осман-ага рассердился за то, что я не захотел оставаться в деревне, и понял, что турка из меня никогда не выйдет.
На обратном пути в город он всё время молчал, мы оба были настроены враждебно. Я почувствовал — притворяться дальше бессмысленно.
Расстались мы с ним, тем не менее, без споров и ссор, без явной неприязни: я просто ушёл от него, когда мы вернулись в город, и с того времени избегал его. Случалось, я проходил мимо его лавки, и он видел меня, но никогда не окликал, будто мы совсем незнакомы и он никогда прежде меня не знал. Отца и сына из нас не получилось, и я чувствовал, что он страстно ненавидит меня.
Другим армянским мальчикам удалось как-то приспособиться к новой жизни и, казалось, они были довольны, а я открыто бунтовал.
Джевизлик начинал отмечать рамазан[14]
, требующий от верующих соблюдения строгого поста с рассвета до захода солнца. Выстрел из кавалерийского пистолета с городского моста знаменовал окончание поста. По ночам мы собирались с мальчиками на главной улице, говорили по-армянски и развлекались весёлыми шумными играми, ибо праздничный дух рамазана заражал даже нас.— Если вы не забудете этот проклятый язык, — пригрозил нам нарядный молодой турок с кинжалом, — мы и вам головы отрежем.
Я стал дерзким с тех пор, как ушёл от Османа-аги. По-армянски я говорил вызывающе громко.
Спал я у Нурихана. Питался, в основном, ежевикой и дикими фруктами, растущими в лесу вдоль реки. Однажды я посмотрел на себя в зеркало в трактире, где работал один из моих друзей, и поразился своему виду, Я стал похож на дикаря с изнурённым лицом.