Кавалеры вернулись. И спать еще как-то явно рано.
И вот сачок Юра и новичок Белоголовый садятся, схватившись ладонями, к уголочку стола. Кто кого?! Юра, он хоть вот и «хороший», но он — хитрый: он вначале тянет руку противника к себе, разгибает ее до тупого угла, а затем уж по закону рычага легко припечатывает заскорузлую кисть Белоголового к гибельной поверхности стола. Белоголовый потрясен. У себя в гараже он валил всех подряд, что было даже удивительно, а в армии он один-единственный в роте подтягивался на турнике тридцать два раза. «Дак че, — повторяет он, усевшись рядом со мной на мою койку, — дак че!..»
Присаживается к Юре Володя. Хоп! Победа Юры. Садится легкий, да жилистый Хаджи-Мурат. Хоп! Опять Юра. Садится еще раз, левой теперь рукой Белоголовый. Бесполезно! Узкоплечий «интеллигентный» очкарик Юра кладет всех подряд. Он вспотел, он в оборонном чуть затравленном раздражении, но он и в явном триумфе. И только уж с полчаса спустя, когда возвращается последний танцор Саша, с всепонимающей и необидной для Юры улыбкой он кладет конец этому безобразию, этому издевательству над природой вещей. Он кладет Юру четыре раза: правой, левой, еще раз правой и еще раз левой. Юра побежден, но в воспоследовавшей темноте раздаются голоса и в его защиту. Сколько можно! Он ведь устал. Надо повторить сражение на завтра. На свежую руку.
Поведывает еще одну свою историю Митрич. Как «выдрессировал» одну знакомую приемщицу посуды, шваркнув по бутылкам разгневанной своей дланью. Поведывает, объясняет свои мотивы такому поступку, а мы засыпаем, отходим один за другим в сны.
Нас, приезжих, — человек пятьдесят, своих, ХПП-вских, — больше сотни, и всех — в завтрак, обед и ужин — необходимо покормить. Как-то это чувствуется — необходимо.
И вот, столовая. Борщ, гороховый суп, гуляш, котлеты. На гарнир варианты: пюре или рожки. «У меня эта рожка, — объясняет свои пропущенные ужины семейный и домовитый, видать, Хаджи-Мурат, — во где стоит!» На третье «сливки», то бишь по-нашему-то, городскому, — сметана; ее можно целый стакан; молоко, компот, чай. И хлеб — столько, сколько сам закажешь поварихе.
По штату положено пятеро, а работает трое. Люди, работники, не виноваты, ясно-понятно, и потому потные, замотанные лица «поварих» приветливы поверх всего этого пота и замота по возможности. Мизантропической заприлавочной злости все равно нету, нашей-то. Татарка-повариха и две пожилые помощницы из русских.
— Устаете, да?
— Господи! Мало сказать.
«Лучше ее, Нины, никто не работает! Мужчины… никто!» — хмуро и словно в обиде на кого определяет ее Хуббениса Гатауловна и отворачивается ко мне спиной, не желая продолжать.
В первый раз, когда шли с ней, с Хуббенисой, по ХПП, увидала у вагонов эту Нину, послала меня: иди, иди, помоги вон!
Мы открывали верхние люки у вагонов, чтобы засыпать через них зерно. Я держал кривую, плохо сколоченную лестницу высотой до подбородка мне, а молчаливая коротконогая женщина влезала раз за разом на верхнюю ее перекладину и белыми без всяких рукавиц руками раскручивала толстую ржавую проволоку… И на разнарядках, по утрам потом, поневоле за нею наблюдая, я видел, как мало, но как хорошо улыбается она,
Да, Охрименко, думал я. Ох ты Охрименко, твою корень.
В ы б р а л себе.
— По-русски, слушай, совсем не хочет ничего говорить, — удивляется Хуббениса про Нину. — Совсем, слушай, на татарский язык перешла…
Спустя время мне объяснят, уже дома: в просторечии крещеные татары зовутся