Спускаемся мы пешком. Не помню, почему мы решили пешком, — идем, молчим, а я себе думаю: вот один, в темной лежит комнате, в чужом городе, и этот страх, пресловутый, стенокардический страх смерти, — а?
Внизу я снова поднимаю голову и гляжу: горит его окно или нет, и решаю про себя: никуда я без Томки больше не поеду. Умирать, может, и не так страшно, а вот одному перед смертью, чтобы и руки не было чьей тронуть, — ужас!
И Маша моя шла грустная, про мужа, поди, своего…
А в глазах уже тяжесть, горячий будто песочек, и неохота уже работать, а охота домой. Спать охота.
Едем на станцию, а по дороге получаем еще вызов, не сложный, впрочем, как потом оказывается.
Еще мне нравятся стихи Блока: «Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели…» Вообще, лучше Блока после Пушкина поэта, я считаю, не было. А завтра опять пойду в кино. В понедельник картину меняют, и что-то там теперь дадут?..
А помните, я говорил про мальчика, ну, — на полотенце?!
Так вот: мальчик тот остался жив. И я всегда это помню — жив. Приехал лысый дядька на белой машине и спас его. Ага. А мне самому тогда столько же было, как тому мальчику. И еще потом в девятом классе я все рисовал за своей последней партой — ночь, Город, два желтых столбика от фар, а над ними красный этот крестик, а в свете фар: деревья, тополя, заборы… Едет, мол, спешит «скорая» к вам на помощь. И будет, и спасет, не сомневайтесь!.. И в общем-то, в конечном счете, все так оно и есть. Не надо, в самом деле, сомневаться. Ведь с мальчиком-то тем, на полотенце, мы же в одной жизни сейчас живем, параллельно!
— Как там у нас со шприцами, Маша?
— Плохо, — отвечает Маша, — разве на один вызов еще. — Лицо у нее уставшее, серенькое, и видно, без косметики-то, какая она уже пожившая, в общем, женщина.
И дядя Федя оброс за эти сутки серебряной щетиной и глядит хмуро, устал и он, конечно, как собака.
Мы отработали почти сутки. Осталось сорок три минуты.
Радирую диспетчеру: Галка, может, на смену можно?
Нет! Дает вызов. Улица Лазаретная, дом три. На улице упал мужчина. Это вся информация.
Дядя Федя бурчит. Какую-то улицу перекопали, прямо нельзя, надо в объезд, а там знак, а утром еще подморозило, гололед, не очень-то и объедешь.
Гололед… Задние колеса прокручиваются, и мы напрягаем животы, стараясь помочь машине. Пытаемся заехать на Лазаретную с одной, с другой стороны, но ничего у нас не получается. Под мокрым снегом лед. Машину крутит и заносит на поворотах. Мы с Машей выскакиваем на дорогу и толкаем, толкаем наш заляпанный фургончик. Наконец, с третьей, кажется, попытки, заезжаем на нужную улицу.
Вдалеке, за два-три квартала, видна толпа. Дядя Федя глядит на меня: «Ну, вот…»
Случилось! Я и сам вижу — случилось.
Первым бежит к нам молодой мужик в телогрейке. Бежит навстречу машине и стучит пальцем по своим ручным часам.
…На тротуаре, укрытый самодельными цветными половиками, лежал труп. На застывшей руке медленно, медленно таяли снежинки. «Он мертвый», — после ненужного осмотра сказал я, не зная кому. «Сволочи!» — раздался сзади тихий, но явственный мне мужской голос. «Сволочи, сволочи…» — повторил я, не вдумываясь, про кого это. А потом ко мне подскочил высокий пучеглазый парень: «Я тебе сейчас!..» — и вперед вышла Маша и встала между нами.
А после мы сидели в машине, а вокруг стояли люди, и нам было слышно, что они говорят.
— Вот, если б приехали вовремя, сделали бы укол, он был бы жив… а они там сидят, спирт пьют!..
— В газету надо написать.
— Все равно! Он оправдается. Вон, видишь, опять звонит. Оправдается. Они, такие, всегда правы.
И еще много было разговоров. Мы успокоились, и скоро я заметил, что говорят всего три-четыре человека. А еще через какое-то время и у нас, как водится, появились защитники.
Мы сидели в машине и ждали прибытия милиции.
Толпа вокруг нас редела.
На тротуаре под половиками лежал труп неизвестного мужчины. Через стекла мне было видно, как его заносит снегом.
Я снова вызвал диспетчера.
— Галка! Ты еще не сменилась? Галя, передай, пожалуйста, Ирине Семеновне, что я отказался… Да, да, она знает, от чего. Ну, всё, Галка. Всё.
ЖИЗНЕННЫЙ ПРОМАХ ГЫЗНИКОВА
Живешь, как живется, натуре следуешь, вещи понимаешь, как привык, живешь как все, как по крайней мере кажется тебе, все, большинство, и вдруг — бац! — обнаруживается, ты — замечательный энтузиаст, подвижник, опорная чего-то там фигура. А? Каково? Либо иное, наоборот. Бац! — а ты уж очутился вор, затаившийся до поры эгоист-злодей.
Полноте, скажете вы, да уж возможно ль такое?
Мы столкнулись у входа в отделение, и он поинтересовался вежливо, не я ли буду я?
Да, ответил я, я это я, а вы не Кукиньш ли? (Кое-что мне было уже известно об этом бодром старичке, работавшем когда-то в нашей больнице стоматологом.)
— Да-да, — хлопнул он раз и еще раз безресничными грифьими веками, — моя фамилия Кукиньш, я на пенсии, но и я, гм, я тоже в прошлом хирург!
И то, что в прошлом вообще-то стоматолог он вот так с ходу и «переквалифицировался», было как-то подозрительно, неприятно немного.