Как-то среди недели Скотт писал новый рассказ. Одно место никак не выходило, и он встал немного пройтись. Он уже обулся на работу: строгие, до блеска начищенные оксфорды, те самые, что подвели его в Нью-Гэмпшире из-за тонкой подошвы. Скотт носил такие разве что в Ньюманской школе, а потом в армии – на утреннее построение. Когда нужно было проветрить голову, он всегда бродил по дому: через гостиную, где непременно задевал кофейный столик, на кухню, бросал в окно рассеянный взгляд на белесые холмы, обходил диван и возвращался за обеденный стол к стопке бумаги. Скотт встал – губы едва заметно двигались, еще взвешивая последнее предложение, – и вышел из-за стола. Во время хождения у него была привычка слегка задирать голову, как Пьерро, и рассматривать чистый лист потолка, будто на нем мог найтись ответ. Но на потолке не было ничего, кроме влажного пятна и нескольких засохших капелек краски, державшихся на паутине – Луз до нее не дотягивалась. Скотт повернулся к двери гостиной, перенес левую ногу через полоску деревянного пола между безвкусными лоскутными ковриками, но, отрывая от пола правую, вдруг почувствовал, что пол уходит из-под ног. Он потерял равновесие и, чтобы не удариться о кофейный столик, стал падать на диван, как падал в молодости на линию ворот. В ту же минуту на кухне сорвалась с гвоздя оловянная сувенирная тарелка, ударилась о столешницу и с грохотом слетела на пол.
Скотт задержал дыхание, готовясь к тому, что комната сейчас поплывет перед глазами, однако все уже закончилось. Вот он и пережил свое первое землетрясение. Конечно, уроженцу востока такое в новинку, зато можно считать произошедшее своего рода посвящением.
На студии все вели себя как обычно. На площадке прорвался водопровод, и теперь целый фонтан заливал декорации китайского квартала, а столовую пришлось закрыть. После перекуса в ближайшем магазинчике Скотт пошел оценить ущерб. Как дом, снесенный ураганом с фундамента, лежал в тинистом пруду в обрывках сети безмятежный Будда. По сколам на нефритовой коже идола было видно, что сделан он на самом деле из губчатого каучука. Трое рабочих стояли у лебедки, решая, как вытянуть статую. Они свое дело знали, подходили практично. В тот день сдвинулась с места литосферная плита – да что там, весь мир, – а их волновало только, как навести порядок. Скотт собирался сказать, что занятие это пустое… Впрочем, всю жизнь он делал то же самое.
Скотти не часто баловала отца письмами, ее больше занимала учеба, молодые люди и прочие важные дела. В конце концов Скотт не выдержал и послал ей упрек. Письма, конечно же, разминулись на почте, и он пожалел о том, что поторопился.
«Как я рад, что поездка прошла хорошо! – написал он. – Мы подчас забываем, что твоя мама – приятнейшая спутница, когда разум ее ясен. Несмотря на все ее злоключения, она сохранила такое трогательное игривое очарование… Хорошо это или плохо, в глубине души она навсегда останется молодой и беспечной. Знаю, мама переживает из-за того, что в последнее время тебе чаще приходилось видеть ее в не лучшей форме, так что, наверное, в какой-то мере сказывается и это.
Мои планы пока во многом неопределенные; как только будет время, собираюсь вывезти ее в долгожданный отпуск. Еще три недели мне предстоит трудиться над картиной про бомбоубежище – иначе ее и не назовешь. А все же я вкладываю в нее всего себя – ты делай то же самое с философией. В твоем возрасте пора знать, что жизнь преподносит нам множество возможностей, однако те из них, которые мы упускаем по лени, нерешительности или гордыне, оборачиваются потом сожалением. Прошу только об одном: что бы ты ни делала, делай с душой, чтобы, доживя до моих лет, ты могла обернуться и сказать, что сделала все возможное. Да будет так! (И нет, мне не стыдно за менторский тон. Ты знаешь, что я тобой восхищаюсь и хвастаюсь тобой всем, кто вытерпит мою болтовню, но, Пирожок, троечницей я тебе быть не позволю. Я сам был и троечником, и двоечником, о чем теперь очень сожалею. Так что слушай меня…)».
Скотт последовал собственному совету. Без Шейлы делать по вечерам было нечего, а поскольку работа над «Воздушным налетом» подходила к концу, трудился он днем и ночью, да еще и отправил Оберу два рассказа. За них он надеялся выручить по меньшей мере двести пятьдесят долларов. А на эти деньги можно было нанять машинистку перепечатать кипы набросков романа. За него он примется летом, как только закончит на «Парамаунт».
Скотт надеялся получить от них и новый заказ. В отличие от Дона, полугодовой контракт ему не был нужен, хватило бы и одной картины, которая пополнила бы банковский счет и послужной список. На предпоследней неделе он попросил Свони поговорить с Лазарусом, но прежде чем тот успел позвонить, пришла новость: «Воздушный налет» ляжет на полку.
Скотт пытался доискаться до причины, как будто разумное объяснение могло смягчить потрясение. И Дон, и Свони, и Шейла только пожимали плечами. Просто это Голливуд.