— Всепоглощающая страсть не терпит хладнокровья, — сказал он ей. — Я сделал первый шаг, и не напрасно, — он меня приблизил к счастью. Но вы оказались непреклонны, и я буду безутешен, пока вы не отмените суровый приговор.
— Я не в силах взять свои слова обратно, — ответила она, — знайте же, что этой ночью мой спокойный сон был нарушен. Не успела я сомкнуть глаз, как меня грубо схватили за плечо, и при слабом свете ночного факела страшенная рожа, буравя меня злющими глазами, прошипела мне в лицо: «Что, не узнала?» — «Нет, сударыня, — ответила я ей, — не знаю вас и знать не желаю». — «Ха-ха! Ты шутишь?» — поинтересовалась та. «Клянусь вам, что это так и есть». — «Я фея по прозвищу Угрюмья, — начала старуха, — и есть у меня весомая причина быть недовольной Алидором. Он однажды уселся на мой камень и к тому же обладает даром вызывать во мне отвращение. Не бывать ему мужем, пока не заручишься ты согласием своих родителей. А вздумаешь ослушаться, — я погублю твоего сына, а вслед за этим и на твою голову обрушится череда несчастий, одно страшней другого». С этими словами старуха так сильно дохнула огнем, что я едва не сгорела, как вдруг услышала: «Покуда я, пожалуй, помилую тебя, но помни: уговор есть уговор».
Имя и внешность феи Угрюмьи тотчас припомнились принцу; рассказ принцессы был чистой правдой.
— Увы! — сказал он. — Зачем просили вы, чтоб друг наш Дельфин избавил меня от безумия? Тогда я был бы не так жалок. К чему теперь мне ум, к чему мне приложить рассудительность? Они приносят одни страдания. Я, с вашего соизволения, попрошу Дельфина снова превратить меня в безумца, так мне будет легче.
Его горе до глубины души тронуло принцессу — ведь она искренне любила принца и находила в нем множество достоинств, и все его речи и поступки несли на себе печать неповторимого обаяния. Она горько заплакала, невольно вызвав в нем тайную радость: ведь она проливала слезы из-за него, и он с радостью понял, что Ливоретта отнюдь не была к нему равнодушна, как ему думалось раньше, когда он превращался в кенара. Душевная боль внезапно отпустила его, он бросился к ее ногам, покрывая ее руки страстными поцелуями.
— Дорогая, — сказал он, — не волен я распоряжаться вами, но знайте, что вы одна на веки вечные царите в моей душе, вам же я вверяю и судьбу мою.
Такая обходительность принца польстила Ливоретте, высоко ценившей искренность. Она и сама все время думала, как бы добиться родительского благословения, которого им только и недоставало, — ведь жители острова предоставили в их распоряжение все мыслимые и немыслимые земные блага. Реки на острове кишели рыбой, в лесах не переводилась дичь, в садах зрели сочные фрукты, на нивах колосился хлеб, луга вечно зеленели, а в колодцах били золотые и серебряные источники. В здешних краях не знали ни войн, ни судебных тяжб. Только молодость, здоровье, красота, блеск ума, книги, чистейшая вода, превосходные вина, полные табакерки и взаимная любовь — таков был ныне удел Алидора и Ливоретты.
Иногда они приходили на берег моря засвидетельствовать почтение Волшебной Рыбе. Дельфин встречал их с неизменным радушием; однако, стоило лишь им заговорить о злобных угрозах феи Угрюмьи, как в ответ он разве что произносил несколько утешающих слов, облегчавших их душевные муки, ничего хорошего не обещая. Так прошли два долгих года. И когда Алидор вновь спросил у Дельфина, не пора ли отправлять послов к Лесному королю, тот предостерег его от этого, сказав, что Угрюмья наверняка погубит послов по дороге, но возможно, что боги сами вмешаются, чтобы заступиться за них.
А тем временем до королевы дошли слухи о плачевном изгнании ее дочери, внука и Алидора, и загоревала она так, как не горевал еще никто на свете. Не в радость стала ей жизнь, по капле утекало из нее здоровье, и все, что напоминало ей о дочери, вызывало страшную тоску. Упрекала она короля невольно и беспрестанно.
— Жестокосердый отец, — причитала она, — как у вас поднялась рука на бедное дитя, как могли вы ее утопить? Одна у нас была дочь. Нам послали ее боги. Боги же и должны были забрать ее.
Король сперва философски относился к жалобам супруги, но внезапно и сам ощутил тяжесть утраты. Ему, как и королеве, не хватало дочери, и в глубине души он упрекал себя за то, что дал ей знатное имя, но лишил отцовской ласки. Король не хотел, чтобы королева заметила его горестные думы, а посему скрывал их под личиной родительской непреклонности. Но стоило ему остаться одному, как отчаяние само вырывалось наружу: «О дорогая дочь моя, где вы теперь? Вы одна способны скрасить годы старости моей, и я-то вас и погубил! И больше того: я погубил вас по собственной воле!»
Наконец король, затосковав уже до крайности, признался королеве, что с того памятного дня, когда он приказал бросить Ливоретту с сыном в море, не находит себе места, что его неотступно преследует ее скорбная тень, отовсюду слышится ее невинный плач, и горе вот-вот сведет его в могилу. Новость эта повергла королеву в не меньшее отчаяние.