Читаем Кадон, бывший бог полностью

– Ваше Святейшество, – обратился я, уцепив его за рясу. Он неохотно обернулся.

– Ну, что такое?


– Ваше Святейшество! Я говорю серьезно, так что, пожалуйста, услышьте меня: вон там идет старый ребе, такой же больной и согбенный, как вы, и он тоже всю жизнь творил добро, только – вот незадача! – не во имя Иисуса, потому что не его это вера, но он всегда был честен перед Богом и людьми, а все члены его семьи сгинули в концентрационных лагерях – между прочим, согласно имперскому конкордату, заключенному с нацистами одним из ваших предшественников, – их просто отравили газом и сожгли. И за все это старый ребе должен будет гореть в аду?

– Я уже говорил, – вздохнул папа, бросив взгляд на наручные часы, день-то у него весь расписан, – и об этом упомянуто в моей последней энциклике, что ад, конечно, есть, но это лишь духовный символ, а не котельная с топками и грязью. Ад есть всего лишь отсутствие возможности общения с Богом.

– И ребе безоговорочно лишен этой возможности?

– У меня нет времени отвечать на глупые вопросы, – не выдержал папа. В голосе его послышались злобные нотки. Он поцеловал свое распятие и удалился.

Неужели он и в самом деле верит в Бога? Или только в свое распятие?


Объяснять что-либо бергассессору бессмысленно. Хотя именно его больше всех должна была бы волновать хрупкость нашего бытия. Ну, представьте себе: вот с какого-то бодуна взяло и возникло бытие. Разве нельзя предположить, что это бытие (не космос, не галактики и все их мелкие детали, а само бытие) с такого же бодуна вдруг погибнет, и не останется ничего, что было? В один миг? И вы даже не заметите, что вас не стало?

Как вдруг взяло и не стало зубной боли у тромбонаря.


Я не боюсь, что после смерти не будет ничего. Так даже лучше.


– Если вы и дальше будете так качаться, г-н бергассесcop, то вы свалитесь.

– Я не качаюсь, – возразил тот со слезами, – это меня качает.

Качание бергассессора на его роге (на правом, я-то сижу на левом) отвлекло меня от музыкальных ассоциаций. Я видел себя главным героем оперы и пел, естественно, баритоном. Все интеллигентные люди поют баритоном. Я пел величественную арию:

Тайная власть сладострастных ночей,Сила полуденных солнца лучей,Счастье молиться, любить и страдать,Все это – нам…To есть мне и Гефионе.Et cetera.[9]

Музыка величайшего из композиторов, когда-либо живших на этом свете: Виктора Несслера. Его опера «Офтердингенский трубач» – совершеннейший шедевр в истории музыки, и сравниться с ней может отчасти лишь «Голотурнская мельница» Вильгельма Фрейденберга. Оба композитора, Фрейденберг и Несслер, первоначально учились богословию, один в Страсбурге, другой в Гейдельберге. Неудивительно, что их музыкальное творчество было исключительно духовным. Я как раз хотел подвигнуть обоих на сочинение совместной оперы «Свято-Гефионский голотрубач, или Император Корзинкин», но тут слезливый и вообще неприятный бергассессор отвлек меня, начав раскачиваться на своем роге.

Правда, потом мне пришлось извиниться перед ним, потому что я тоже начал раскачиваться. Нас качало…


Почему императора Фердинанда, в честь которого, когда он еще был кронпринцем, назвали этот остров, прозвали «Корзинкиным»? Трудно сказать, что это было, слабоумие или глубокоумие. Однажды он заказал корзину по своему росту, так чтобы ему было в ней удобно помещаться. Причуда не слишком большая, хотя в конечном итоге и дорогостоящая, потому что лишь восьмая по счету корзина его удовлетворила. (Семь предыдущих были пожертвованы приютам для престарелых. «Будет пусть и старикам у нас почет», – как мягко выразился император.) Впрочем, цивильный лист это не слишком отягчило, если сравнить с расходами других высоких особ – на дворцы, на конные заводы, на любовниц.

В этой корзине император прятался, она была ему по росту. Сплетена она была не конусом, а бочкой, согласно высочайшему повелению, то есть могла стоять на донышке. Забравшись в нее, император сначала раскачивался, чтобы придать корзине определенное направление и ускорение (иногда ему для точности приходилось помогать себе рукой), после чего корзина падала, и император катился по коридорам дворца Гофбург. Лакеям было наказано вовремя распахивать перед ней анфиладные двери. Со временем император так наловчился управлять своей корзиной, что старый дворцовый лакей по имени Корншейдт потом рассказывал: «Пролетает, туды его так, значит, его императорское величество через все залы, растуды его, прости Господи, то есть чисто как пушечное ядро».

Что это было, безумие или глубокоумие?

Архиепископ Венский, Винценц-Эдуард Мильде, человек вполне либеральный, хотя и выражавшийся с акцентом, потому что родился в чешском городе Брно, считал своим долгом урезонивать императора по поводу его корзиночных путешествий.

Перейти на страницу:

Похожие книги