Нас не интересует в данном случае скрытая эсхатологическая параллель Вавилона, великой блудницы на Евфрате, с Петра твореньем на Неве, тогда, в семнадцатом году, тоже впавшим в великий блуд, а интересует только это: цветовая гамма — черное и желтое.
Тут я позволю себе небольшое отступление. То есть, возможно, отступление с точки зрения читателя, а в действительности никакого отступления нет.
Мне было пять лет — ровно столько, сколько Осе, когда он приехал в Ригу, к своему дедушке. Бабушку, папину маму, положили в больницу. Вдруг, в один день, бабушка сделалась желтая. Желтая, как яичный желток. Мне было страшно. Вчера она была еще белая, как стена. Еврейки, которые лежали с бабушкой в одной палате, говорили, что она тает на глазах. Но они не говорили, что она сделается совсем желтая. А она сделалась совсем желтая, я еще не видел таких желтых людей — и мне было страшно. Она протягивала руки, тоже желтые, как лицо, как глаза, которые день назад были еще голубые, — она хотела меня обнять. Она просила меня подойти к койке, наклониться, она говорила мне ласковые слова, как мама — хаисл, арцеле, но я не подходил: я боялся, мне было страшно.
Гроб стоял среди комнаты, на полу. Поверх гроба положили черное покрывало, на покрывале была вышита шестиконечная звезда — могендовид. Нити были желтые. Но это был другой желтый цвет — не бабушкина лица. Это был желтый цвет солнца, какой бывал у него вечером, когда оно пряталось на несколько минут слева, за куполом Успенского собора, в центре Одессы, на Преображенской улице, а потом, когда появлялось справа, делалось еще больше, еще желтее, и лучи его в пыльном воздухе были похожи на золотые нити.
Катафалк, на который поставили гроб, был черный, как смола, и блестел, как смола. Черные лошади, с расчесанными черными гривами и черными, с ночной синевой, хвостами, стояли неподвижно, как каменные, и старый рыжий еврей сказал: «Киндерлех, это стоит смерть». Еврей, который был рядом, пожал плечами: «Смерть? Я вижу черных лошадей. А смерть лежит — там». Он показал рукой на бабушкин гроб — под черным покрывалом со звездой Давида, шитой золотыми нитями.
Я думал: плохо, что бабушка умерла. Но хорошо, что умерла бабушка, а не мама, не папа. Пока мама и папа сделаются старые, доктора что-нибудь придумают.
Пришло время, папа, еще совсем молодой, — оказывается, бабушка тоже была молодая, даже моложе папы — сделался в один день желтый, как бабушка. Прошло двадцать пять лет, четверть века, но доктора ничего не смогли придумать.
Папу завернули в белые одежды, надели на ноги белые тапочки, положили в гроб талес, кремовый, с желтизной, с черными волосами поперек, поверх гроба положили черное покрывало со звездой Давида. Нити были светло-желтые, с платиновой прядью по контуру. В Баку на еврейском кладбище хоронили тата. Его привезли в гробу, потом вынули из гроба — покойник был завернут в тахрихим — положили на доски и понесли к могиле. Гроб с черным покрывалом и звездой Давида поставили к стене. Звезда была серебряная, слова из Торы были вытканы золотом, по краям, вдоль покрывала, вилась золотая кайма.
В центре Одессы, на Тираспольской площади, была главная парикмахерская. Здесь работали лучшие мастера. Человек, который хотел, чтобы его постригли как надо, а не так, тяп-ляп, приходил сюда. Юдка-ненормальный — когда началась война, он вдруг исчез: клиенты и мастера в один голос твердили, что он только притворялся дефективным, а на самом деле умнее нас с вами и работал на японцев, — заходил в парикмахерскую, садился возле дверей и закрывал своей головой, на длинной шее, с огромным, как заднее колено у лошади, кадыком, желтое стекло, которое сохранилось еще со старого времени.
В пасмурные дни я приходил в парикмахерскую, где было желтое стекло, чтобы дать Одессе ее настоящий цвет, какой бывает у нее от солнца. Когда Юдка закрывал своей головой желтое стекло, я ненавидел его, внутри у меня все клокотало, но что я мог сделать! Я ждал, пока мастер пошлет Юдку за пирожками, за газированной водой к греку Маноли, как только Юдка вставал, я перескакивал на его стул, и опять передо мною была желтая, солнечная Одесса.
Моя мама была портнихой — в Одессе говорили «модистка» — у француженки Иви, которая жила за углом, на Еврейской улице, она заказывала копии из парижского журнала мод. Мама объясняла заказчице: «Эту блузку нельзя шить из розового крепдешина. Эта блузка требует желтого». Заказчица морщилась: желтый — это простота.
Я удивлялся: какие глупые люди! Боже, какие глупые люди!
В музее я увидел картину: какие-то мужчины в длинных балахонах выстроились гуськом, на рукавах у них желтые заплаты. Под картиной была подпись: «Франция. XIII век. Король Людовик Святой издал приказ, чтобы евреи носили на одежде желтый лоскут».