Выгоняли Русь, со всеми ее народцами-инородцами, из дому, из хаты, из сакли, из юрты, сажали Русь в телятники — и айда в края, куда Макар телят не гонял! Допреж словом метким пробавлялись, а ноне, мужичок, своим глазом погляди, каковы они, края эти. Да и гляди, пошевеливайся, пока глядится, пока в студень не обратилась синь-вода в глазнице.
Оборотилась Русь в сплошную, на двадцать миллионов квадратных километров — две Европы! — ябеду: сын — на отца, брат — на брата, жена — на мужа, други — на другов. Палачи-щебетуны присели на школьную скамейку: буржуя-интеллигентики, знанию хочем, образованию хочем, так хочем, аж в маузере, в браунинге свербение стоит!
«Родная, — писал Ося своей Наде в тридцатом году, — мне тяжело, а сейчас не найду слов рассказать. Запутали меня, как в тюрьме держат, свету нет. Все хочу ложь смахнуть — и не могу, все хочу грязь отмыть — и нельзя. …Не верю я им, хоть ласковые… Зачем я им? Опять я игрушка. Опять ни при чем. Последний вызов к какому-то доценту: рассказать всю свою биографию. Вопрос: не работал ли в белых газетах? Что делал в Феодосии? Не было связи с Освагом?» А Осваг — это Осведомительное агентство, ведавшее агитацией и пропагандой в белой армии.
Хорошенький вопросик — от одного такого вопроса можно было, о те года, поседеть в одну ночь!
Воротясь из Армении, два года, даже больше, не имел поэт Мандельштам ни кола ни двора. Надежда Яковлевна писала самому Молотову-Скрябину, тогдашнему председателю Совнаркома СССР, второму, после Сталина, человеку в России: «Мандельштам оказался беспризорным во всесоюзном масштабе».
В ноябре тридцать третьего года дали наконец квартиру: всесоюзный беспризорный, бродяга Осип Мандельштам стал оседлым человеком.
И что же? А то, что для него, всесоюзного беспризорного, бродяги, тут же обнаружилось, что под рубиновыми звездами оседлый и оседланный — одно и то же:
Думаете, в квартире этой были еще другие ценности, кроме четырех ее стен и крыши? Не было, ничего не было: не только за чем — подоконник был за стол, — сидеть не на чем было, ни единого стула!
Ну, ежели говорить о звуках, был еще, конечно, женин голос: он ей «идиотку сунет», она ему — «дурака».
В тридцатом году, по дороге в Армению, в Тифлисе пришла Осипу на ум мысль, что жизнь, наверное, могла сложиться и по-другому. Но какой же был бы он еврей, какой бинокль, «дорогой подарок царь-Давида», был бы у Оси к глазам приставлен, если бы тут же сам себя не осадил он:
И в пустой этой, тихой, как бумага, квартире, где предначертано было ему провести всего-то с полгода — в мае тридцать четвертого его уже пересадили в свою люльку Ягодины щебетуны-палачи, он погрузился в спинозианскую благодатную ванну, в талмудический пантеизм божественных величин и линий:
Думаете, большая вселенная и маленькая вечность, которые устроились в одной люльке, это разные сущности, разные субстанции? Уверяю вас, нисколько. Вчитайтесь повнимательнее, вдумайтесь, вчувствуйтесь — и вы увидите: все эти сущности, все эти субстанции, которые обнимают собою Вселенную, — все это он, Ося Мандельштам, это в нем «играет пространство спросонок — не знавшее люльки дитя».