Как же после этого удивляться, что даже в одном из самых христианских по содержанию своих виршей — «В хрустальном омуте какая крутизна!» — Ося по духу, по историческому материалу и материалу повседневной жизни остается типичным талмудистом:
Что пришло с Бабелем в русскую прозу — взгляд на события отечественной, российской истории с синайской, с библейской высоты, — то пришло в русскую поэзию с Мандельштамом: взгляд с той же, с синайской, с библейской высоты.
Но в дополнение к этому был у Мандельштама еще — по беспримерной его поэтической интуиции — взгляд эллинизированного иудея, который девятнадцать веков спустя по рождении Христа смотрел на мир глазами александрийского еврея эпохи Птолемеев, когда семьдесят толковников переводили для египетского царя Тору на греческий язык, а еврейские мальчики в Палестине — о отступники! о идолопоклонники! — нареченные Сендерами, по имени Александра Македонского, нагишом, как будто плевать им было на историю Ноя, Хама и Ханаана, поведанную Господом избранному народу, Израилю, через Моисея-пророка, упражнялись в гимнасиях наподобие паганых.
Век-волкодав бросался Осе на горло, зубы его щелкали у Оси под челюстью, тело Осино трепетало в безумном, еврейском страхе, как в девятнадцатом году, когда вместе с Эренбургом пережили погром в Киеве — почитайте «Багровую книгу»: в Белой Церкви поджаривали евреев на огне, в Проскурове 1600 евреев в четыре часа порезали саблями! — но строптивый дух жестоковыйных предков в один мах взнуздывал в Осе труса и обращал его маленькое касриловское сердце в грозное сердце иудейского льва, того самого, который в синагогах поддерживает своими лапами свитки Святого Письма.
Кто, как не Ося, вырвал из рук чекистского палача Блюмкина списки обреченных смерти, вырвал и изодрал в клочки! Кто, как не Ося, дал пощечину Алексею Толстому, который помчался жаловаться самому буревестнику, Максиму Горькому, а тот сказал: «Мы ему покажем, как бить русских писателей»!
Я далек от мысли, как ни настаивает на ней Надежда Мандельштам, что горьковская реплика о русских писателях, которых бьют Мандельштамы, — юдофобская реплика. Даже то обстоятельство, что благородный Николай Иванович Бухарин «почти стонал», когда передали ему про угрозу Толстого, по советской табели о рангах, писателя номер два, выслать Мандельштама из Москвы и закрыть для него все издательства, а к тому присовокупили и угрозу самого буревестника, начальника всей советской литературы, не дает достаточных оснований для такого толкования.
Но разве дело здесь в том, юдофобская или не юдофобская была реплика, хотя сам Алешка, как величал Толстого Иван Бунин, не оченно жаловал жидов. Разве в истории с чекистскими списками на расстрел не срезались два еврея — палач Блюмкин и поэт Мандельштам!
Нет, дело здесь в том, что маленький еврей — по будничному, по житейскому счету, не только не храбрец, а даже наоборот — вдруг прыгнул выше своей головы, опрокинув ходячую мудрость, будто это невозможно, и восстал один на один против силы, против власти, не знающей ни пощады, ни забвения.
Конечно, среди толкователей могут найтись охотники усмотреть как в одной, так и в другой истории не столько храбрость, сколько отчаяние, не столько отвагу, сколько безотчетный импульс неврастеника. По чести говоря, эти толкователи имеют резон, и немалый. Более того, с точки зрения неврологии оба Осины действия — одно из которых едва не стоило ему жизни от пули буйного Блюмкина, а другое, как полагали поначалу Надежда Мандельштам и Анна Ахматова, было причиной его первого ареста — только так и могут быть истолкованы: акт неврастеника.
Но присоедините к этим двум и третье действие — стихи о кремлевском горце, по начальной редакции «душегубе и мужикоборце», — в котором не было ничего от бесконтрольного импульса неврастеника, а напротив, ибо стихи не пишутся в секунду, в момент, было все обдумано, взвешено, и тогда по-иному увидятся и первые два действия, произведенные евреем, который перестал мучать себя по чужому подобью, а позволил себе, хоть ненадолго, быть вполне самим собою, то есть потомком народа овцеводов, патриархов и царей, каким он и числился по метрической выписи.
С младенческих лет влекли его огни рождественской елки, позолота иконостасов слепила ему глаза, царские выезды сокрушали его детское сердце, великолепные боги, через служителей своих в стихарях, нашептывали ему елейными голосами слова соблазна от духа, европеянки нежные нашептывали слова соблазна от плоти, и он, лелеявший в себе ненависть к родному племени, возомнил, что через дюжину своих виршей, через купель, в которую окунет его пастор Розен, причастится другого, не презренного, как собственное его, племени, других богов.