Но ведь была на Руси опричнина — царь Иван Васильевич сотнями топил о те дни упрямых жидов, живьем прямо, в реках, — были соляные и стрелецкие бунты, были Болотников, Разин, Пугачев, и как их, народных заступников, резали, жгли, четвертовали царевы слуги, так они резали, жгли, четвертовали, пока доставало сил, бояр да помещиков, да дворян. И это не за годы — за века до того, как Герцен ударил в колокол, а Чернышевский стал звать Русь к топору.
А чем занимались внуки и правнуки их, тож народные заступники, в короткие дни Октябрьской революции и в последовавшие за ней долгие годы братоубийственной гражданской войны? Тем же: резали, жгли, четвертовали, и не чужих, не пришельцев, а своих же: отец — сына, сын — отца, брат — брата.
«Любезная мама Евдокия Федоровна Курдюкова… спешу вам описать за папашу, что они порубали брата (то есть своего сына, брата автора письма. —
Однако, как повелось на Руси исстари, долг платежом красен: настиг Семен Тимофеевич, брат порубленного Федора, отца своего в городе Майкопе, а «в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом режиме», и Семен Тимофеевич, требуя папашу своего на расправу, здорово спорился с жидами, потому что те говорили, пришел приказ не рубать пленных, «но только Семен Тимофеевич папашу получили, и они стали папашу плетить», пока не кончили его, как тот кончил своего сына.
А в промежутке между этими двумя семейными эпизодами удалые конники Буденного гнали «генерала Деникина, порезали их тыщи и загнали в Черное море».
Не на жизнь — на смерть бились меж собой русские люди. «И эх, — возопияла душа красного генерала Павличенки, Матвея Родионыча, — люба ж ты моя, восемнадцатый годок! И неужели не погулять нам с тобой еще разок, кровиночка ты моя, восемнадцатый годок…»
Зря, без основания, сокрушался красный генерал Павличенко. И сам он, и однополчане его, и братья, и сыновья имели случай погулять еще да не разок с кровиночкой своею, восемнадцатым годком. И миллионы людей полегли в этой гульбе, особливо в кровяные 30-е, от Гуляй-Поля до Соловков, от Соловков до Колымы. И все не для себя лично и не по своей прихоти али злой воле, а по письму от самого Ленина. Вот оно, это письмо от Ленина, как читал его вслух безграмотный красный генерал Павличенко: «Именем народа и для основания будущей светлой жизни приказываю Павличенке, Матвею Родионычу, лишать разных людей жизни согласно его усмотрению…»
Да лишить человека жизни — это еще только полдела. А другая половина, да поважнее первой, — это способ, каким следует из живого человека вымать душу. «Стрельбой… от человека только отделаться можно: стрельба — это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть…»
Тут бы впору какую-нибудь сценку из «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург, или из «Колымских рассказов» Шаламова, или из того же Солженицына, по которому ГУЛАГ — это уже и не аббревиатура вовсе, а имя, сродни библейскому извергу Гогу-Магогу, какого-нибудь Хаима, какого-нибудь нового Мойши: Мойша Гулаг. А что такое ГУЛАГ, это, почитай, каждому русскому человеку ведомо — не по себе, так по родичам своим, не по родичам, так по друзьям.
Да вернемся к Тимофею, Федору и Семену Курдюковым, вернемся к командарму Буденному, вернемся к красному генералу Павличенке и зададимся вопросом: а были ли они истинно русские люди, а типичен ли был треугольник, «на котором зиждется наш обычай: рубить — тачанка — кровь…»? («Учение о тачанке»).
Сам командарм Буденный в знаменитой реплике своей «Бабизм Бабеля из „Красной нови“» — ему бы, рубаке, шашкой, шашкой писаку того, а не галантерею разводить! — перед всем честным людом бросил в лицо пасквилянту: «Он смотрит на мир как на луг, по которому ходят голые бабы, жеребцы и кобылы» («Октябрь», 1924, № 3).
Однако завязалась перепалка, и другие, не менее чистых кровей православные люди, чем донской казак Буденный, и не менее, нежели он, легендарные — писатель Максим Горький и командарм Клим Ворошилов, — выступили не только адвокатами, но и апологетами «пасквилянта», который в этом случае представал пред миром уже не как хулитель, не как пасквилянт, а как исполинский художник, который превзошел самого Гоголя с его запорожцами.
А был он, этот художник, как мы уже знаем, еврей, нареченный именем праотца нашего Исаака, а по фамилии Бабель, что в переводе на русский означает «Божьи врата». Одно время он так и подписывался, как будто родовое его имя состоит из двух слов: Баб-Эль. И смотрел он на мир, этот талмудист, внук раввина, как может смотреть лишь еврей, для которого не только живые, но и покойные евреи — это кусок его души, и душа его рыдает, душа его исходит в экстазе на еврейском кладбище среди раввинских склепов и камней, на которых начертано языком Торы: