Виктор Шкловский — умница из умниц, который ради красного словца и мать родную не пожалеет, — сказал как-то про автора «Конармии»: «Он одним голосом говорит о звездах и о триппере». Не надо быть большим мудрецом, чтобы понять: когда о писателе сказано, что он одним голосом говорит о звездах и о триппере, — это не комплимент. Но, даже не будучи мудрецом, можно понять и другое: как близоруки люди, которые за этим «одним голосом» не увидели, не услышали Того, Кто первый заговорил этим голосом и заповедал его нам! Разве не одним голосом сказано: «Не крадите, не лгите и не обманывайте друг друга; Всякий скотоложник да будет предан смерти; Пришельца не обижай: вы… сами были пришельцами в земле Египетской; Не ложитесь с мужчиною, как с женщиною, это мерзость». Разве не о тех же звездах и триппере говорит здесь Священное Писание!
Исаак Бабель был первый в русской литературе, кому открылось и дано было заговорить
«Почему, — спрашивал себя Бабель в дневнике, — у меня непреходящая тоска?» И отвечал: «Разлетается жизнь, я на большой непрекращающейся панихиде». Но писатель Бабель неизмеримо высоко поднялся над автором дневниковых записей — так высоко, как велела ему вековая мудрость его племени, которая говорила устами рабби Моталэ Брацлавского, последнего рабби из Чернобыльской династии: «Шакал стонет, когда он голоден, у каждого глупца хватает глупости для уныния, и только мудрец раздирает смехом завесу бытия…» («Рабби»).
Бабель раздирал смехом завесу бытия — типично еврейское занятие. Он хлопал в ладоши, когда его соседи танцевали; по совету реб Мордхэ, он пил вино, которого ему не давали; и не позволил себе ни единого «ой!», когда Кудря из пулеметной команды, спрятав у себя под мышкой голову старого еврея с серебряной бородой, правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись («Берестечко»). И в жестоком бою, охваченный не страхом, но гибельным восторгом, он кричал Грищуку на тачанке: пропадаем, пропадаем, отец! А Грищук, нееврей, но селянский философ, выросший в окружении местечек, отвечал: «Зачем бабы трудаются? Зачем сватання, венчания, зачем кумы на свадьбах… Смеха мне, смеха мне, зачем бабы трудаются…»
Смешной старьевщик Гедали, основатель Четвертого Интернационала — Третий Интернационал основал Ленин, — мечтает о сладкой революции, потому что революция, которая есть, а есть красный Октябрь, стреляет, и контрреволюция тоже стреляет — так в чем же разница? Он готов сказать революции «да», «но разве субботе мы скажем „нет“»? Гедали кричит революции «да», но она прячется и высылает вперед только стрельбу.
Мы привыкли к бабелевским рассказам и полагаем их естественными до такой степени, что перестали уже удивляться: а не чудо ли вообще эти рассказы, не чудо ли, что они вообще увидели свет! Когда умирает член партии красноармеец Брацлавский, последний сын рабби Моталэ, разве скорбит повествователь о смерти коммуниста Ильи Брацлавского? Нисколько! В горе своем он забывает уже о всякой осторожности, сбрасывает с себя обрыдлую маску кандидата прав Петербургского университета, и из нутра его, из вековых недр, рвется наружу сокровенное: «Он умер, последний принц, среди стихов, филакторий и портянок… И я — едва вмещающий в древнем теле бури моего воображения, — я принял последний вздох моего брата». Тут нет нужды объяснять, что за брат, по какой линии брат: уже была однажды, «Кладбище в Козине», речь о принце, похищенном у той же матери — у Торы.
Во дни египетского похода Наполеон ободрял своих солдат: «Солдаты, с высоты этих пирамид на вас смотрят сорок веков!» Казалось бы, какое дело французским солдатам до того, сколько веков смотрят на них с высоты египетских пирамид. Однако такова уж человеческая природа, и Наполеон, который тогда еще не был императором, но, безусловно, имел уже в своей голове мысли стать императором и, может быть, даже репетировал перед собой сцену, как он забирает из рук у папы римского корону и сам сажает ее себе на голову, был великолепный психолог и прекрасно понимал, какую власть над людьми имеет древность. Ибо древность — это право на высший, Божий суд.