Процесс умирания Бабеля-художника был долгий и мучительный. Не надо быть патологоанатомом, чтобы признаки его обнаружить уже в 1930 году на страницах «Гапы Гужвы», главы из романа «Великая криница», опубликованной в 31-м году, в самый канун беспримерного голода, устроенного ВКП(б) своему народу. Еще не утратила былой своей силы уникальная бабелевская техника — у кобылы «в глазах тряслось лошадиное безумие», «беснующаяся, режущая ночь набросилась» на Гапу Гужву, которая сама себя именует блядью, — но размашистые эти образы не к месту здесь: они были бы к месту там, в «Конармии», когда земля, что называется, горела под ногами, а здесь, в Великой Кринице, где «плясали на свадьбах с платочками, опустив глаза и топчась на месте», они воспринимаются как плод тяжкой писательской натуги. И не то причина, что события здесь уже не того масштаба — партия через уполномоченных реализует свой план поголовной коллективизации, но то, что летописец конармии, который и людей, и дела их обозревал с библейских высот, здесь в каждой строке то и дело сбивается с тона и никак не может определить для самого себя, с какой же точки следует ему вести свой обзор. А не может по той простой причине, что в романе про коллективизацию, особенно в «год великого перелома», как поименовал его сам Хозяин, уж никак нельзя было писателю оставаться самим собою, нельзя было сберечь свой «стиль видеть вещи», тем более свой еврейский «стиль видеть вещи». И прямая фальшь лежит, как говорили одесские евреи, всеми своими четырьмя лапками на каждом слове Гапы в ее разговоре с уполномоченным по коллективизации Ивашко: «Не брезговай нашим крестьянством… Ходи с нами каравай делить… все твои будем, представник, только завтра, не сегодня…» Заявка на беспременный, стопроцентный успех великой революции большевиков «сверху», которая, как говорил Хозяин, была равнозначна по своим последствиям революционному перевороту «снизу» в октябре семнадцатого года, как видим, уже сделана чуть не в первых строках: «все (не какое-то там меньшинство или даже большинство, а все! —
Сознавал ли Бабель уже тогда трагизм своего положения? Безусловно, сознавал. В один из своих наездов в Париж, в тридцать втором году, он обсуждал с Юрием Анненковым вариант «невозвращенца». Однако при всем своем знании французского языка — напомним, первые свои рассказы, мальчиком пятнадцати лет, Бабель написал по-французски — он не мог не задаться элементарным вопросом: а где заработать на кусок хлеба? На кусок хлеба, как он представлял себе, можно заработать за баранкой, таксистом. Имеются сведения, что он сдавал и экзамен на шоферские права. Но, Боже мой, это перспектива для Бабеля — крутить, пусть даже в обожаемой Франции, в самом Париже, баранку, чтобы иметь на кусок хлеба?!
Что пользы гадать сегодня, было бы ли для Бабеля лучше остаться тогда во Франции. «Кривое не может сделаться прямым, и чего нет, того нельзя считать». Однако мы, не обладающие мудростью Екклесиаста, готовы помахать после драки кулаками. Хотя всего-то махания будет, что помянуть судьбу бесподобного Замятина, который пять лет метался как угорелый по улицам Парижа, строчил какие-то сценарии и на вопрос Ремизова — встретились на базаре, Ремизов шел за картошкой — «Когда же заговорите своим голосом?» — Замятин, превозмогая одышку от грудной жабы, с улыбкой, как рассказывают, ответил: «Будет». А «будет» это обернулось мартовским волглым утром тридцать седьмого года, парижской улицей Раффэ, да крутой лестницей, такой узкой, что гроб пришлось спускать в вертикальном положении.
Ну, к этому можно помянуть еще Нобелевского лауреата Ивана Бунина, положенного во гроб в штопаном, с заплатами, костюме.
Можно помянуть еще Бориса Поплавского, поэта, художника, покончившего самоубийством, соседа Евгения Замятина по кладбищу в Тие.
Можно… Да нет, хватит и того: эмиграция есть эмиграция, и никому, ни в какие времена не давалось это легко — быть пришельцем в чужой стране.
Бабель не захотел быть пришельцем в чужой стране. Бабель, уроженец Ханаана, как именовал тысячу лет назад теперешние земли по Днестру, Бугу и Днепру великий Саадия-гаон, предпочел остаться дома: «…мы — из России — тоскуем по ветру больших мыслей и больших страстей».
Однако идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. И вот мы опять задаемся вопросом: а была ли Россия домом?